А. А. Краевскому - 7 (19) июля 1859. Мариенбад
7/19 июля 1859 г.,
Мариенбад.
Вот уж скоро полтора месяца, почтеннейший Андрей Александрович,
как я расстался, а написать нечего, ибо сижу всё в Мариенбаде,
самом красивом и самом скучном уголке по образу жизни, по
жителям, по образу лечения. Встают в пять часов (я в семь),
обедают в час (я в четыре) и ложатся в десять (я в 12). Русских,
говорят, здесь около ста сорока человек: некоторые скучны,
другие забавны, третьи невозможны даже у нас, не только за
границею, как, например, одна барыня. Общественных учреждений,
кроме нужников, никаких нет, зато - последние расставлены в виде
пирамидальных павильонов в каждом почти кусте, в каждой тени
задумчивых дриад, ибо неизвестно, кого - где застанет действие
воды, а немцы и без воды исполняют эти откровения с немецкой
аккуратностью и важностью. Лечение мое приходит к концу: еще
надо взять ванн шесть, между прочим, три из грязи: я уже
одиннадцать взял и начал было понимать удовольствие свиньи
валяться в грязи, да вот скоро кончу и поеду куда-нибудь, может
быть в Париж, а если поленюсь, то проведу остаток лета в
Дрездене, потому что переезды из конца в конец, без всякого
любопытства, без страсти видеть новое, куда как утомительны.
Доктор посылает меня к морю, но, кажется, я надую его и не
поеду. Если б меня не ждала служба, так я, пожалуй, и воротился
бы домой в августе, чтоб не прямо к осени приехать, но не
тороплюсь, чтоб отложить удовольствие заседать в комитете как
можно долее.
Стал было я пописывать, но так повредил сиденьем и пристальной
работой леченью, что должен был бросить. Я вставал из-за
письменного стола бледный, ходил целый день как шальной, и
чувствовал шум в голове, и потому бросил; доктор испугал тем,
что я могу нажить себе этим, при водах, другую сложную болезнь.
Он вообще говорит, что, по сложению своему и темпераменту, я
принадлежу к числу тех людей, которым нужно как можно меньше
делать дело.
Теперь я ограничил свою деятельность чтением немецких газет,
притом австрийских, и нашел большое сходство в тоне брани и
желчи на нас, на французов с нашими газетами во время Крымской
войны. Почти одни и те же насмешки, нападки, а с перемирием
вдруг оборвалось - и газеты приняли опять свой
педантически-официальный тон.
Мне очень хотелось бы знать, начали ли печатать Обломова, но, к
сожалению, до приезда едва ли о том узнаю: ответить мне сюда Вы
не успеете, а куда я поеду отсюда, я и сам еще не знаю. Тут на
Рейне где-то Влад<имир> Майков с женой: может быть, с ними к
морю сговорюсь вместе ехать, в Булонь или Диепп; если же встречу
кого-нибудь из приятелей в Париже, то застряну там: мне всё
равно. Поторопитесь печатанием, если можно, к началу осени: меня
то и дело pyccкиe спрашивают здесь, когда выйдет отдельно, я
всем обещаю в конце сентября. Хотя в лондонском издании, как я
слышал, меня царапают, да и не меня, а будто всех русских
литераторов, но я этим не смущаюсь, ибо знаю, что если б я
написал черт знает что, - и тогда бы пощады мне никакой не было
за одно только мое звание и должность. Но как бы там ни
царапали, а все-таки расходу книги это не помешает,
следовательно, желалось бы видеть ее скорее в печати. - Вот
теперь с удовольствием почитал бы Отечеств<енные> записки,
потому что их нет, а С.-П<етербургские> ведомости так и
проглатывал бы. Но есть Bohemia, есть Bohеm<ische> Presse,
Preussische Zeitung и т. д. Что за бумага, что за печать!
Мерзостные!
В Дрездене видел я Аполлона Майкова, хотел добиться, что
случилось с Григоровичем, и всё не мог ничего узнать.
Здесь жара невыносимая, а я угораздился простудиться после
теплой ванны; теперь у меня насморк и побаливают виски. В
воскресенье хочу уехать.
Прощайте, жму Вашу руку и остаюсь
Ваш И. Гончаров.
|