А. Ф. Писемскому - 28 августа (9 сентября) 1859. Булонь
28 августа/ 9 сентября 1859. Булонь.
Я только что из моря вылез, любезнейший Алексей Феофилактович, и
дрожащей от холода рукой спешу отвечать на Ваше приятное
послание. Давно бы я и сам написал к Вам, если б нынешнее
странствие мое представляло хотя малейший интерес. Но нет
ничего: в Мариенбаде я прожил пять недель, потом воротился в
Дрезден, наскучило там - поехал на Рейн, там нашел Майковых и
оттуда отправился в место злачное и покойное, в Париж, ибо
мариенбадский доктор уверил меня, что после мариенбадской воды,
расслабляющей желудочные нервы, нужно укреплять их или железными
водами, или морем, или, наконец, веселым житьем в большом
городе, с хорошей едой, с хорошим вином: я выбрал было
последнее, но схватил в Париже жестокую холерину и должен был
приехать вот сюда, к морю. Уж не знаю, против чего укрепляться
мне: разве против сплетен известного нашего общего друга, да
нет, ни море, ни расстояние не спасают. Читая некоторые статейки
в одном издании, направленные против людей, звуков и форм, и
узнавши, что друг побывал в Лондоне, я сейчас понял, откуда
подул ветер.
В Париже я встретил - никак не угадаете кого - Григоровича! Мне
хотелось знать, что с ним случилось на корабле, и я потащил его
в нашу отель обедать. Он мне рассказывал пространную и подробную
историю, но так рассыпался в подробностях, что я никак не мог
сделать общего вывода о том, почему он удалился оттуда: по
смыслу его рассказа выходит, что он якобы был очень либерален.
О поручении писать для матросов он мне что-то рассказывал, но я
забыл. Живет он там у Дюма и в настоящее время уехал тоже к морю
купаться, и не один, а с какой-то девочкой; у него завелся там
роман, который он сейчас же за столом и рассказал нам всем
троим, в том числе и Е. П. Майковой. Потом мы хотели показать
ей, как бесятся французы, и возили ее в Елисейские поля, куда он
нам сопутствовал. Потом я отдал ему визит, но не застал дома. Но
о нем поговорим поподробнее при свидании, а теперь Бог с ним!
Есть нужнее кое-что сказать Вам.
Я виделся в Париже с Деляво и беседовал с ним часа два. Он
поручил мне передать Вам, что он давно изготовил статью о Вас и
отдал в редакцию "Journal des deux mondes", также не раз
напоминал, что пора бы ее пустить в ход, но сам хорошенько не
знает причины, почему они ее держат, а догадывается, что
редакторы, встретивши там сильные и резкие описания русской
администрации, нравов и проч., должно быть, не решаются печатать
ее по нынешним отношениям Франции с Россией, чтобы не навлечь на
себя замечания своего правительства. Вот приблизительно смысл
его слов, и я передаю их сколько могу точно. Il parait, que les
rйdacteurs sont gagnйs ce moment-ci par le mкme esprit dautoritй
de censure Похоже на то, что редакторы сейчас одержимы духом
преклонения перед цензурой (фр.), - прибавил он. Так ли это или
нет, не знаю я; слушая это, думал было сначала, нет ли и тут
немножко нашего общего друга, однако из дальнейших слов его
видел, что он разумеет его как следует. Я рассказал Деляво,
сколько Вы нам прочли Вашей новой драмы, и сильно задел его за
живое, равно как и рассказом Воспитанницы Островского. Последнюю
он, как уже вышедшую в свет, хотел бы уже перевести, но у него
нет Библиотеки для чтения. Между прочим, я возбудил его жажду
познакомиться покороче с Островским, благо он весь появился
теперь в печати, и он весьма просил меня прислать ему экземпляр,
что я и обещал сделать чрез Николая Петровича Боткина, который
едет туда в конце сентября из Москвы. Но как я не знаю, застану
ли я Боткина в России, ибо буду там не прежде 20-х чисел
сентября, то не возьмете ли Вы на себя труд, Алексей
Феофилактович, с поклоном от меня передать просьбу Деляво прямо
Островскому, который мог бы лично передать Боткину экземпляр
своих комедий для доставки в Париж, и особенно если б
присоединил и оттиск с Воспитанницы. Особенно Деляво понравилась
сама мысль о воспитанницах и о благодеяниях Уланбековой.
Что касается до Вашей драмы, то не судить собираюсь ее, а
наслаждаться ею; до сих пор она ведена удивительно по силе и по
естественности; мне кто-то тогда же сказывал, что в конце у Вас
будто бы предположено разбить голову ребенку взбешенным отцом:
не переиначено ли это как-нибудь? Если же это в самом деле так,
то извините мою откровенность, если скажу, что это сильное и,
пожалуй, весьма быть могущее и, конечно, бывалое окончание
подобного дела все-таки не может быть допущено иначе и в натуре
как исключение (примите в соображение общий характер отношений
наших крестьян к господам: этого не надо отнюдь выпускать из
вида, особенно в искусстве), а искусство непременно задумается и
оробеет перед этим. Но опять-таки поспешу прибавить, это не
будет чересчур противно и даже, может быть, примется
одобрительно при последнем современном направлении литературы.
Я, как старый литератор, может быть, гляжу на это очень робко,
но это мое личное мнение, и я за него не стою горой. Однако я
боюсь ценсуры - за драму, разве Вы сделаете уступки.
Сам я сначала принялся было писать, но повредил так леченью, что
у меня и в Петербурге не было такого зелено-желтого лица, как
там, я и бросил в самом начале. И добро бы была коротенькая
вещь, а то опять махина: да уж и пора мне бросить, не то теперь
требуется, это я понимаю и умолкаю. Кланяйтесь Дружинину,
скажите, что в Италию ни за что не поеду; жажду видеться с ним.
Екатерина Павловна Писемская, верно, велела кланяться мне, а Вы
ни слова: поручил бы Вам поцеловать ее за меня, да нет, Вас на
это не уломаешь! Здоровы ли разбойники? Что рука Павла? До
свидания!
Ваш И. Гончаров.
|