H. А. Майкову и его семье - 13 июля 1849. Симбирск
Симбирск, 13 июля 1849.
Здравствуйте, Евгения Петровна и Николай Аполлонович, и вы
здравствуйте, дети мои, но не мои дети!
Вот скоро месяц, как я оставил вас, а благословенного Богом
уголка достигнул только с неделю тому назад. Где и как ни
странствовал я? Заносила меня нелегкая в Нижний, проволокла даже
до татарского царства, в самую Казань, где я прожил двое суток.
Затерялся я совсем между чуваш, татар и черемис, сворачивал в
сторону, в их жалкие гнезда, распивал с ними чай — и везде-то
сливки лучше ваших — хотелось даже попробовать мне лошадиного
мяса, да сказал один татарин, что неживую лошадку сварили: «сам
умер: не станешь, бачка, ашать» (есть). И так не стал. В Москве
прожил неделю; меня все тянуло домой. От Петербурга до Москвы —
не езда: это прекрасная, двухдневная прогулка, от которой нет
боли в боках и голове; чувствуешь только приятный зуд в теле да
сладострастно потягиваешься и жалеешь, что она кончилась. Зато
дальнейшее путешествие, от Москвы в глубь России, — есть ряд
мелких, мучительных терзаний. От Москвы до Казани я ехал пятеро
суток и чего не натерпелся, а более всего скуки. Одну станцию
ехали целую ночь. Отправился я из Москвы в дилижансе (большой
тарантас). Судьба послала мне спутницу, которую Демидова
выписала в Сибирь на свои заводы, для учреждения там женских или
детских приютов. Добрая и простая баба, надоевшая мне смертельно
в первые пять минут, а мне предстояло провести с ней пятеро
суток: мудрено ли, что я озлобился? Она всячески старалась
расположить меня к себе и найти во мне словоохотливого спутника:
и чай разливала на станциях, и мух отмахивала от меня, когда я
спал; я даже поприучил ее наведываться о лошадях, когда их долго
не давали, и, сидя среди ее подушек в экипаже, не без
удовольствия посматривал, как она, приподняв подол, шлепала по
грязи и заглядывала по крестьянским дворам. Ничто не помогло. Я
целую дорогу упорно молчал, глядя в противную от нее сторону, и
скрытно бесился, зачем она тут. Бесило меня и то, что она
боялась всего: боялась опрокинуться, боялась грозы, темного леса
и еще чего-то. А тут как на смех случилось, что тарантас со всей
находящейся в ней публикой (кроме меня: я выскочил) оборвался в
овраг. Крику, шуму, но беды не случилось особенной, только
помяло их всех. Вслед за этим началась гроза, а к довершению
всего мы въехали в лес. Спутница моя сначала кричала, потом
начала плакать навзрыд. Я, вместо того чтоб успокоить ее, осыпал
упреками. Дико поступил и теперь немного раскаиваюсь. Мне даже
со злости показалось, что она в первую ночь нашего странствия
умышляет на мою добродетель и хочет ночью в тарантасе учредить
тоже какой-нибудь приют, уж конечно, не детский. Я готовился
было поступить с ней, как Иосиф с Пентефриевой женой, и для
этого, с свойственным мне в подобных случаях снисхождением, в
темноте-то немножко поддался ее авансам, чтоб узнать
окончательно ее намерения. Но теперь, когда уж ее нет, а с ней
нет и злости у меня, когда мысли мои покойны, я готов от всего
сердца признать ее добродетельной Сусанной и подумать, что
сонная рука ее так, бессознательно бродила где ни попало и
ошибкой наткнулась на одну из моих рельефных форм... От Казани
до Симбирска я хотел ехать Волгой, да мне сказали, что если
поднимется противный ветер, так и в две недели не сделаешь этих
двухсот верст. Нечего делать: я пустился один, на тележке, на
перекладных. И тут-то, на этом коротеньком переезде, вкусил все
дорожные мучения. Жары сожгли траву и хлеб; земля растрескалась,
кожа у меня на лице и губы тоже, а я всё ехал да ехал, и утром,
и в полдень, и ночью, да чуть было не слег; от жару сделался
прилив крови к голове; в три-четыре часа я так изменился, что
сам себя не узнавал. Ночью в лесу застала меня другая гроза;
такой я не видывал никогда, читывал бывало; и здешние все
перепугались. Но и она не освежила воздуха: наутро тот же жар,
только солнце уж не палило, а обдавало каким-то мокрым и горячим
паром; влажный зной мне показался еще хуже. А я всё ехал, всё
торопился домой. И Вы, Николай Аполлонович, несмотря на вашу
слабость к жарам, невзлюбили бы этого зною. — Чашу дорожных
страданий я выпил до дна, а наслаждений не испытал. Погибла
навсегда для меня, как я вижу, поэзия тройки, ямщика,
колокольчика и т. п. Гораздо больше ее нашел я в английской
почтовой карете, в которой ехал из Петербурга. Лес, вода,
пейзажи тоже что-то маловато действовали на меня: больше
надоедали комары да оводы. Только понравилось мне, как я въехал
под Казанью в дубовые леса: они напомнили мне детство: я игрывал
в таких лесах; на днях надеюсь быть за Волгой и посмотрю их;
хорош тоже сплошной лес из шиповника, осыпанный весь розовыми
цветами; наконец, правый берег Волги, ну да сама Волга, а
больше, кажется, и ничего.
В Казани я отстоял какую-то татарскую обедню в мечети. При входе
меня поразило величественное зрелище: все лежали ничком и сотни
две татарских задов были устремлены прямо на меня. Я смутился,
но, к счастию, вспомнил стих Пушкина из поэмы «Езерский»: как
один из предков героя был раздавлен
задами тяжкими татар.
Вспомнил и Михаила Тверского, который умер такою же смертию. Тут
уж я обратил особенное внимание на эти лежащие передо мною
многочисленные зады; уж они приобрели в глазах моих историческую
важность. Я занялся поверкою их с эпитетом, данным им Пушкиным.
Да нет! куда! знать, извелось древнее рослое и воинственное
племя татар! Что это за тяжкие зады? Так себе: дрянь — задишки!
Только у одного муллы и есть порядочный: меня даже, по поводу
этих задов, осенила классическая грусть. Вот, дескать, как
мельчают, а потом и исчезают совсем коренные, многочисленные
племена и т. п.
Что вам сказать о Москве? Тихо дремлет она, матушка. Движения
почти нет. Меня поразила страшная отсталость во всем да рыбный
запах в жары. Мне стало и грустно, и гнусно. Поэзия же
воспоминаний, мест исчезла. Хладнокровно, даже с некоторым
унынием посматривал я на знакомые улицы, закоулки, университет,
но не без удовольствия шатался целый вечер по Девичьему полю с
приятелями, по берегам Москвы-реки; поглядел на Воробьевы горы и
едва узнал. Густой лес, венчавший их вершину, стал теперь ни
дать ни взять как мои волосы. Москва-река показалась лужей: и на
той туда же острова показались, только, кажется, из глины да из
соломы. Одним упивался и упиваюсь теперь: это погодой, и там и
здесь. Ах, какая свежесть, какая тишина, ясность и какая
продолжительность в этой тихой дремоте чуть-чуть струящегося
воздуха; кажется, я вижу, как эти струи переливаются и играют в
высоте. И целые недели — ни ветра, ни облачка, ни дождя.
Московские друзья мои несколько постарели, но не изменились ко
мне, ни я к ним. Во мне и Вы заметили это свойство. Сошлись мы с
ними так, как будто вчера расстались. Я говорю о немногих, о
двух-трех. Про родных, про радость их, про встречу — нечего и
говорить. Дело-то обошлось без слез и обмороков. Маменька меня
встретила просто, без эффектов, так, почти с немой радостью и,
следовательно, очень умно. Славная, чудесная женщина. Она
постарела менее, нежели я ожидал. Зато сколько перемен в брате и
сестре. Сестра из восемнадцатилетней, худенькой девушки, какою я
ее оставил, превратилась в толстую, тридцатилетнюю барыню, но
только милую, чудесную барыню; ни ум, ни понятия ее не заросли в
глуши: по-прежнему бойкая, умная и насмешливая. Другой сестры
еще не видал; она постоянно живет в деревне. Жду ее надолго
сюда.
У братца моего брюшко лезет на лоб, а на лице постоянно
господствует выражение комической важности. Я бы не вдруг
решился показать его своим петербургским приятелям: очень толст
и иногда странен. Но как все это любит меня, как радуется моему
приезду. Я по возможности ценю это: вот уж более недели, как я
здесь, но еще не соскучился. А где удавалось мне пробыть хоть
день, не скучая? Если и соскучусь, постараюсь скрыть.
Был я здесь в клубе, который, кроме английского разве, лучше
всех столичных. И помещение прекрасное, и люди порядочные.
Первое лицо, которое попалось мне, был Анненков. Мы обрадовались
друг другу; на другой день он был у меня; ели стерляжью уху,
осетрину. Зимой и осенью, говорят, здесь много порядочных людей
собирается. Ах, если б мне не дождаться их. Я еще нигде почти не
был, да никуда и не хочется. Был в здешнем театре: это было бы
смешно, если б не было очень скучно. Симбиряки похлопывают, хотя
ни в ком нет и признака дарования. Но я рад за Симбирск, что в
нем есть театр, какой бы то ни было. Глупо бы было мне,
приехавши из Петербурга, глумиться над здешними актерами, и
оттого я сохранил приличную важность, позевывая исподтишка.
Не был я еще на рыбной ловле, ни в окрестностях; лежу, отдыхаю,
не выходя из халата. Около меня бегают два шалуна, раздается
непривычный для моего слуха призыв: дядинька, дядинька! Это
братнины дети. Сестра привезет с собой еще шестерых. — Встретил
кое-кого из старых знакомых, весьма порядочных людей, но
встретил без всякого удовольствия; некоторые из новых лиц
пожелали познакомиться со мной, я нейду и этим страшно смущаю и
компрометирую брата, который обещал познакомить меня с этими
лицами, сказал им даже, что я за честь поставлю и т. д. —
Вообще, как мне кажется, придется сделать заключение, что всё
издали гораздо лучше и что отсутствие красит и места и людей,
что не всегда надо поддаваться этому миражу и т. п. Впрочем, мне
грешно бы было сказать это теперь: мне еще хорошо, а вот что-то
будет подальше, как всюду преследующий меня бич — скука —
вступит в свои права и настигнет меня здесь: куда-то я скроюсь?
А уж предчувствие-то скуки есть. О Господи, Господи! Спаси и
помилуй. — Ужасаются нехождения моего в церковь и на днях
умышляют, кажется, вести меня к обедне. Здесь есть одно
отверженное и проклятое семейство в городе, всё за нехождение. —
Подарки произвели большой эффект: кланяюсь усердно Марье
Федоровне и благодарю еще раз за ее удачные хлопоты. — Прощайте
— не знаю, надолго ли. Крепко целую Ваши ручки, Евгения
Петровна, кланяюсь Вам, любезнейший Николай Аполлонович, и вам,
друзья мои — Аполлон, Старик и Бурька. Поклонитесь всем, всем,
Юнии Дмитриевне преимущественно: в течение лета я ей напишу. Не
забудьте Юлию Петровну, Любовь Ивановну; наконец, Льховскому и
Дудышкину, Константину Аполл<оновичу>: я был у него перед
отъездом.
Весь Ваш Гончаров.
Адрес ко мне: И. А. Гончарову, в Симбирске, у Вознесенья, в
собственном доме.
Часто писать не обещаю, но отвечать непременно буду.
|