Обломовщина
Сочинение
В чем заключаются главные черты обломовского характера? В
совершенной инертности, происходящей от его апатии ко всему, что
делается на свете. Причина же апатии заключается отчасти в его
внешнем положении, отчасти же в образе его умственного и
нравственного развития. По внешнему своему положению – он барин;
«у него есть Захар и еще триста Захаров», по выражению автора.
Преимущество своего положения Илья Ильич объясняет Захару таким
образом:
Разве я мечусь, разве работаю? мало ем, что ли? худощав или
жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать,
сделать есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как
живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? из чего мне?.. И кому
я это говорю? Не ты ли с. детства ходил за мной? Ты все это
знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода
никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал, и
вообще черним делом не занимался
И Обломов говорит совершенную правду. История его воспитания вся
служит подтверждением его слов. С малых лет он привыкает быть
байбаком благодаря тому, что у него и подать и сделать - есть
кому; тут уж даже и против воли нередко он бездельничает и
сибаритствует. Ну скажите, пожалуйста, чего же бы вы хотели от
человека, выросшего вот в каких условиях:
Захар,—как, бывало, нянька, - натягивает ему чулки, надевает
башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и
знает, что подставляет ему, лежа, то ту, то другую ногу; а чуть
что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос.
Если недовольный Захарка вздумает пожаловаться, то получит еще
от старших колотушку. Потом Захарка чешет ему голову, натягивает
куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильичу в рукава, чтоб не
слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо
сделать то, другое: вставши поутру — умыться и т. п.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть— уж
трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он
что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, принести
ли что, сбегать ли зачем,—ему иногда как резвому мальчику, так и
хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и
мать да три тетки в пять голосов и закричат:
— Зачем? куда? А Васька, а Ванька, а Захарка на что? Эй! Васька,
Ванька, Захарка! Чего вы смотрите, разини? Вот я вас!..
И не удается никак Илье Ильичу сделать что-нибудь самому для
себя. После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и выучился сам
покрикивать: «Эй, Васька, Ванька, подай то, дай другое! Не хочу
того, хочу этого! Сбегай, принеси!»
Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему. Побежит ли
он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздается десять
отчаянных голосов: «Ах, ах! поддержите, остановите! Упадет,
расшибется! Стой, стой...» Задумает ли он выскочить зимой в сени
или отворить форточку, - опять крики: «Ай, куда? как можно? Не
бегай, не ходи, не отворяй: убьешься, простудишься...» И Илюша с
печалью оставался дома, лелеемый, как экзотический цветок в
теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и
вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
Такое воспитание вовсе не составляет чего-нибудь
исключительного, странного в нашем образованном обществе. Не
везде, конечно, Захарка натягивает чулки барчонку и т. п. Но не
нужно забывать, что подобная льгота дается Захарке по особому
снисхождению или вследствие высших педагогических соображений и
вовсе не находится в гармонии с общим ходом домашних дел.
Барчонок, пожалуй, и сам оденется; но он знает, что это для него
вроде милого развлечения, прихоти, а, в сущности, он вовсе не
обязан этого делать сам. Да и вообще ему самому нет надобности
что-нибудь делать. Из чего ему биться? Некому, что ли, подать и
сделать для него все, что ему нужно?.. Поэтому он себя над
работой убивать не станет, что бы ему ни толковали о
необходимости и святости труда; он с малых лет видит в своем
доме, что все домашние работы исполняются лакеями и служанками,
а папенька и маменька только распоряжаются да бранятся за дурное
исполнение. И вот у него уже готово первое понятие—что сидеть,
сложа руки почетнее, нежели суетиться с работою... В этом
направлении идет и все дальнейшее развитие.
Понятно, какое действие производится таким положением ребенка на
все его нравственное я умственное образование. Внутренние силы
«никнут и увядают» по необходимости. Если мальчик и пытает их
иногда, то разве в капризах и в заносчивых требованиях
исполнения другими его приказаний. А известно, как
удовлетворенные капризы развивают бесхарактерность и как
заносчивость несовместна с уменьем серьезно поддерживать свое
достоинство. Привыкая предъявлять бестолковые требования,
мальчик скоро теряет меру возможности и удобоисполнимости своих
желаний, лишается всякого уменья соображать средства с целями и
потому становится в тупик при первом препятствии, для
отстранения которого нужно употребить собственное усилие. Когда
он вырастает, он делается Обломовым, с большей или меньшей долей
его апатичности и бесхарактерности, под более или менее искусной
маской, но всегда с одним неизменным качеством—отвращением от
серьезной и самобытной деятельности
Много помогает тут и умственное развитие Обломовых, тоже,
разумеется, направляемое, их внешним положением. Как в первый
раз они взглянут на жизнь навыворот,—так уж потом до конца дней
своих и не могут достигнуть разумного понимания своих отношений
к миру и к людям. Им потом и растолкуют многое, они и поймут
кое-что; но с детства укоренившееся воззрение все-таки удержится
где-нибудь в уголку и беспрестанно выглядывает оттуда, мешая
всем новым понятиям и не допуская их уложиться на дно души... И
делается в голове какой-то хаос: иной раз человеку и решимость
придет сделать что-нибудь, да не знает он, что ему начать, куда
обратиться... И не мудрено: нормальный человек всегда хочет
только того, что может сделать; ЗРТО Он немедленно и делают все,
что захочет... А Обломов... он не привык делать что-нибудь,
следовательно, не может хорошенько определить, что он может
сделать и чего нет,— следовательно, не может и серьезно,
деятельно захотеть чего-нибудь... Его желания являются только в
форме: «а хорошо бы, если бы вот это сделалось»; но как это
может сделаться — он не знает. Оттого он любит помечтать и
ужасно боится того момента, когда мечтания придут в
соприкосновение с действительностью. Тут он старается взвалить
дело на кого-нибудь другого, а если нет никого, то на авось...
Все эти черты превосходно подмечены и с необыкновенной силой и
истиной сосредоточены в лице Ильи Ильича Обломова. Не нужно
представлять себе, чтобы Илья Ильич принадлежал к какой-нибудь
особенной породе, в которой бы неподвижность составляла
существенную, коренную черту. Несправедливо было бы думать, что
он от природы лишен способности произвольного движения. Вовсе
нет: от природы он — человек, как и все. В ребячестве ему
хотелось побегать и поиграть в снежки с ребятишками, достать
самому то или другое, и в овраг сбегать, и в ближайший березняк
пробраться через канал, плетни и ямы. Пользуясь часом общего в
Обломовке послеобеденного сна, он разминался, бывало: «взбегал
на галерею (куда не позволялось ходить, потому что она каждую
минуту готова была развалиться), обегал по скрипучим доскам
кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как
жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе». А то—
«забирался в канал, рылся, отыскивал какие-то корешки, очищал от
коры и ел всласть, предпочитал яблокам и варенью, которые дает
маменька». Все это могло служить задатком характера кроткого,
спокойного, но не бессмысленно-ленивого. Притом и кротость,
переходящая в робость и подставление спины другим,— есть в
человеке явление вовсе не природное, а чисто благоприобретенное,
точно так же, как и нахальство и заносчивость. И между обоими
этими качествами расстояние вовсе не так велико, как обыкновенно
думают. Никто не умеет так отлично вздергивать носа, как лакеи;
никто так грубо не ведет себя с подчиненными, как те, которые
подличают перед начальниками. Илья Ильич, при всей своей
кротости, не боится поддать ногой в рожу обувающему его Захару,
и если он в своей жизни не делает этого с другими, так
единственно потому, что надеется встретить противодействие,
которое нужно будет преодолеть. Поневоле он ограничивает круг
своей деятельности тремястами своих Захаров. А будь у него этих
Захаров во сто, в тысячу раз больше—он бы не встречал себе
противодействии и приучился бы довольно смело поддавать в зубы
каждому, с кем случится иметь дело. И такое поведение вовсе не
было бы у него признаком какого-нибудь зверства натуры; и ему
самому и всем окружающим оно, казалось бы, очень естественным,
необходимым... никому бы и в голову не пришло, что можно и
должно вести себя как-нибудь иначе. Но — к несчастью иль к
счастью—Илья Ильич родился помещиком средней руки, получал доход
не более десяти тысяч рублей на ассигнации и вследствие того мог
распоряжаться судьбами мира только в своих мечтаниях. Зато в
мечтах своих он и любил предаваться воинственным и героическим
стремлениям. «Он любил иногда вообразить себя каким-нибудь
непобедимым полководцем, пред которым не только Наполеон, но и
Еруслая Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее:
у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит
он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов,
разоряет города, щадит, казнит, сказывает подвиги добра и
великодушия». А то он вообразит, что он великий мыслитель или
художник, что за ним гоняется толпа, и все поклоняются ему...
Ясно, что Обломов не тупая, апатическая натура, без стремлений и
чувства, а человек, тоже чего-то ищущий в своей жизни, о чем-то
думающий. Но гнусная привычка получать удовлетворение своих
желаний не от собственных усилий, а от других,— развила в нем
апатическую неподвижность и повергла его в жалкое состояние
нравственного рабства. Рабство это так переплетается с барством
Обломова, так они взаимно проникают друг друга и одно другим
обусловливаются, что, кажется, нет ни малейшей возможности
провести между ними какую-нибудь границу. Это нравственное
рабство Обломова составляет едва ли не самую любопытную сторону
его личности и всей его истории... Но как мог дойти до рабства
человек с таким независимым положением, как Илья Ильич? Кажется,
кому бы и наслаждаться свободой, как не ему? Не служит, не
связан с обществом, имеет обеспеченное состояние... Он сам
хвалится тем, что не чувствует надобности кланяться, просить,
унижаться, что он не подобен «другим», которые работают без
устали, бегают, суетятся,— а не поработают, так и не поедят...
Он внушает к себе благоговейную любовь доброй вдове Пшеницыной
именно тем, что он барин, что он сияет и блещет, что он и ходит
и говорит так вольно и независимо, что он «не пишет беспрестанно
бумаг, не трясется от страха, что опоздает в должность, не
глядит на всякого так, как будто просит оседлать его и поехать,
а глядит на всех и на все так смело и свободно, как будто
требует покорности себе». И, однако же, вся жизнь этого барина
убита тем, что он постоянно остается рабом чужой воли и никогда
не возвышается до того, чтобы проявить какую-нибудь
самобытность. Он раб каждой женщины, каждого встречного, раб
каждого мошенника, который захочет взять над ним волю. Он раб
своего крепостного Захара, и трудно решить, который из них более
подчиняется власти другого. По крайней мере— чего Захар не
захочет, того Илья Ильич не может заставить его сделать, а чего
захочет Захар, то сделает и против воли барина, и барин
покорится... Оно так и следует! Захар все-таки умеет сделать
хоть что-нибудь, а Обломов ровно ничего не может и не умеет.
Нечего уже и говорить о Тарантьеве и Иване Матвеиче, которые
делают с Обломовым что хотят, несмотря на то, что сами и по
умственному развитию и по нравственным качествам гораздо ниже
его... Отчего же это? Да все оттого, что Обломов, как барин, не
хочет и не умеет работать и не понимает настоящих отношений
своих ко всему окружающему. Он не прочь от деятельности—до тех
пор, пока она имеет вид призрака и далека от реального
осуществления; так, он создает план устройства имения и очень
усердно занимается им,— только «подробности, сметы и цифры»
пугают его и постоянно отбрасываются им в сторону, потому что
где же ему с ними возиться!.. Он—барин, как объясняет сам Ивану
Матвеичу: «Кто я, что такое? спросите вы... Подите, спросите у
Захара, и он скажет вам: «барин!» Да, я барин и делать ничего не
умею! Делайте вы, если знаете, и помогите, если можете, а за
труд возьмите себе, что хотите:—на то наука!» И вы думаете, что
он этим хочет только отделаться от работы, старается прикрыть
незнанием свою лень? Нет, он действительно не знает и не умеет
ничего, действительно не в состоянии приняться ни за какое
путное дело. Относительно своего имения (для преобразования
которого сочинил уже план) он таким образом признается в своем
неведении Ивану Матвеичу: «Я не знаю, что такое барщина, что
такое сельский труд, что значит бедный мужик, что богатый; не
знаю, что значит четверть ржи или овса, что она стоит, в каком
месяце и что сеют и жнут, как и когда продают; не знаю, богат ли
я или беден, буду ли я через год сыт или буду нищий—я ничего не
знаю!.. Следовательно, говорите и советуйте мне как ребенку...»
Иначе сказать: будьте надо мною господином, распоряжайтесь моим
добром, как вздумаете, уделяйте мне из него, сколько найдете для
себя удобным... Так на деле-то и вышло: Иван Матвеич совсем было
прибрал к рукам имение Обломова, да Штольц помешал, к несчастью.
И ведь Обломов не только своих сельских порядков не знает, не
только положения своих дел не понимает: это бы ещё куда ни
шло!.. Но вот в чем главная беда: он и вообще
жизни не умел осмыслить для себя. В Обломовке никто не задавал
себе вопроса: зачем жизнь, что она такое, какой ее смысл и
назначение? Обломовцы очень просто понимали ее, «как идеал покоя
и бездействия, нарушаемого по временам разными неприятными
случайностями, как-то: болезнями, убытками, ссорами и, между
прочим, трудом. Они сносили труд, как наказание, наложенное еще
на праотцев наших, но любить не могли, и где был случай, всегда
от него избавлялись, находя это возможным и должным». Точно так
относился к жизни и Илья Ильич. Идеал счастья, нарисованный им
Штольцу, заключался не в чем другом, как в сытной жизни,—с
оранжереями, парниками, поездками с самоваром в рощу и т. п.,— в
халате, в крепком сне, да для промежуточного отдыха — в
идиллических прогулках с кроткою, но дебелою женою и в
созерцании того, как крестьяне работают. Рассудок Обломова так
успел с детства сложиться, что даже в самом отвлеченном
рассуждении, в самой утопической теории имел способность
останавливаться на данном моменте и затем не выходить из этого
status quo, несмотря ни на какие убеждения. Рисуя идеал своего
блаженства, Илья Ильич не думал спросить себя о внутреннем
смысле его, не думал утвердить его законность и правду, не задал
себе вопроса: откуда будут браться эти оранжереи и парники, кто
их станет поддерживать и с какой стати будет он ими
пользоваться?.. Не задавая себе подобных вопросов, не разъясняя
своих отношений к миру и к обществу, Обломов, разумеется, не мог
осмыслить своей жизни и потому тяготился и скучал от всего, что
ему приходилось делать. Служил он—и не мог понять, зачем это
бумаги пишутся; не понявши же, ничего лучше не нашел, как выйти
в отставку и ничего не писать. Учился он—и не знал, к чему может
послужить ему наука; не узнавши этого, он решился сложить книги
в угол и равнодушно смотреть, как их покрывает пыль. Выезжал он
в общество—и не умел себе объяснить, зачем люди в гости ходят;
не объяснивши, он бросил все свои знакомства и стал по целым
дням лежать у себя на диване. Сходился он с женщинами, но
подумал: однако, чего же от них ожидать и добиваться? подумавши
же, не решил вопроса и стал избегать женщин... Все ему наскучило
и опостылело, и он лежал на боку, с полным, сознательным
презрением к «муравьиной работе людей», убивающихся и суетящихся
бог весть из-за чего...Предыдущие соображения привели нас к
тому заключению, что Обломов не есть существо, от природы
совершенно лишенное способности произвольного движения. Его лень
и апатия есть создание воспитания и окружающих обстоятельств.
Главное здесь не Обломов, а обломовщина. Он бы, может быть, стал
даже и работать, если бы нашел дело по себе: но для этого,
конечно, ему надо было развиться несколько под другими
условиями. нежели под какими он развился. В настоящем же своем
положении он не мог нигде найти себе дела по душе, потому что
вообще не понимал смысла жизни и не мог дойти до разумного
воззрения на свои отношения к другим.
|