Обломов - Гончаров И.А.
Роман в четырех частях
(1847-1848)
Навигация по роману "Обломов":
Часть первая: I
II III
IV V
VI VII
VIII IX
X XI
Часть вторая: I
II III
IV V
VI
VII VIII
IX X
XI XII
Часть третья: I
II III
IV V
VI
VII VIII
IX X
XI XII
Часть четвертая: I
II
III IV
V VI
VII VIII
IX X
XI
Скачать роман "Обломов" в
формате .doc (579КБ)
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Год прошел со времени болезни Ильи Ильича. Много перемен
принес этот год в разных местах мира: там взволновал край, а там
успокоил; там закатилось какое-нибудь светило мира, там засияло
другое; там мир усвоил себе новую тайну бытия, а там рушились в
прах жилища и поколения. Где падала старая жизнь, там, как
молодая зелень, пробивалась новая...
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и
ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в
однообразную жизнь, хотя четыре времени года повторили свои
отправления, как в прошедшем году, но жизнь все-таки не
останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с
такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические
видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора,
здесь целые века море наносит ил или отступает от берега и
образует приращение почвы.
Илья Ильич выздоровел. Поверенный Затертый отправился в деревню
и прислал вырученные за хлеб деньги сполна и был из них
удовлетворен прогонами, суточными деньгами и вознаграждением за
труд.
Что касается оброка, то Затертый писал, что денег этих собрать
нельзя, что мужики частью разорились, частью ушли по разным
местам и где находятся - неизвестно, и что он собирает на месте
деятельные справки.
О дороге, о мостах писал он, что время терпит, что мужики
охотнее предпочитают переваливаться через гору и через овраг до
торгового села, чем работать над устройством новой дороги и
мостов.
Словом, сведения и деньги получены удовлетворительные, и Илья
Ильич не встретил крайней надобности ехать сам и был с этой
стороны успокоен до будущего года.
Поверенный распорядился и насчет постройки дома: определив,
вместе с губернским архитектором, количество нужных материалов,
он оставил старосте приказ с открытием весны возить лес и велел
построить сарай для кирпича, так что Обломову оставалось только
приехать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому
времени предполагалось собрать оброк и, кроме того, было в виду
заложить деревню - следовательно, расходы было из чего покрыть.
После болезни Илья Ильич долго был мрачен, по целым часам
повергался в болезненную задумчивость и иногда не отвечал на
вопросы Захара, не замечал, как он ронял чашки на пол и не
сметал со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам с
пирогом, заставала его в слезах.
Потом мало-помалу место живого горя заступило немое равнодушие.
Илья Ильич по целым часам смотрел, как падал снег и наносил
сугробы на дворе и на улице, как покрыл дрова, курятники,
конуру, садик, гряды огорода, как из столбов забора образовались
пирамиды, как все умерло и окуталось в саван.
Подолгу слушал он треск кофейной мельницы, скаканье на цепи и
лай собаки, чищенье сапог Захаром и мерный стук маятника.
К нему по-прежнему входила хозяйка, с предложением купить
что-нибудь или откушать чего-нибудь; бегали хозяйские дети: он
равнодушно-ласково говорил с первой, последним задавал уроки,
слушал, как они читают, и улыбался на их детскую болтовню вяло и
нехотя.
Но гора осыпалась понемногу, море отступало от берега или
приливало к нему, и Обломов мало-помалу входил в прежнюю
нормальную свою жизнь.
Осень, лето и зима прошли вяло, скучно. Но Обломов ждал опять
весны и мечтал о поездке в деревню.
В марте напекли жаворонков, в апреле у него выставили рамы и
объявили, что вскрылась Нева и наступила весна.
Он бродил по саду. Потом стал сажать овощи в огороде; пришли
разные праздники, троица, семик, первое мая; все это
ознаменовалось березками, венками; в роще пили чай.
С начала лета в доме стали поговаривать о двух больших
предстоящих праздниках: иванове дне, именинах братца, и об
ильине дне - именинах Обломова: это были две важные эпохи в
виду. И когда хозяйке случилось купить или видеть на рынке
отличную четверть телятины или удавался особенно хорошо пирог,
она приговаривала: "Ах, если б этакая телятина попалась или
этакий пирог удался в иванов или в ильин день!"
Поговаривали об ильинской пятнице и о совершаемой ежегодно на
Пороховые Заводы прогулке пешком, о празднике на Смоленском
кладбище, в Колпине.
Под окнами снова раздалось тяжелое кудахтанье наседки и писк
нового поколения цыплят; пошли пироги с цыплятами и свежими
грибами, свежепросоленные огурцы; вскоре появились и ягоды.
- Потроха уж теперь нехороши, - сказала хозяйка Обломову, -
вчера за две пары маленьких просили семь гривен, зато лососина
свежая есть: ботвинью хоть каждый день можно готовить.
Хозяйственная часть в доме Пшеницыной процветала, не потому
только, что Агафья Матвеевна была образцовая хозяйка, что это
было ее призванием, но и потому еще, что Иван Матвеевич Мухояров
был, в гастрономическом отношении, великий эпикуреец. Он был
более нежели небрежен в платье, в белье: платье носил по многим
годам и тратил деньги на покупку нового с отвращением и досадой,
не развешивал его тщательно, а сваливал в угол, в кучу. Белье,
как чернорабочий, менял только в субботу; но что касалось стола,
он не щадил издержек.
В этом он отчасти руководствовался своей собственной, созданной
им, со времени вступления в службу, логикой: "Не увидят, что в
брюхе, - и толковать пустяков не станут; тогда как тяжелая
цепочка на часах, новый фрак, светлые сапоги - все это порождает
лишние разговоры".
От этого на столе у Пшеницыных являлась телятина первого сорта,
янтарная осетрина, белые рябчики. Он иногда сом обходит и
обнюхает, как легавая собака, рынок или Милютины лавки, под
полой принесет лучшую пулярку, не пожалеет четырех рублей на
индейку.
Вино он брал с биржи и прятал сам и сам доставал; но на столе
иногда никто не видал ничего, кроме графина водки, настоенной
смородинным листом; вино же выпивалось в светлице.
Когда он с Тарантьевым отправлялся на тоню, в пальто у него
всегда спрятана была бутылка высокого сорта мадеры, а когда пили
они в "заведении" чай, он приносил свой ром.
Постепенная осадка или выступление дна морского и осыпка горы
совершались над всем и, между прочим, над Анисьей: взаимное
влеченье Анисьи и хозяйки превратилось в неразрывную связь, в
одно существование.
Обломов, видя участие хозяйки в его делах, предложил однажды ей,
в виде шутки, взять все заботы о его продовольствии на себя и
избавить его от всяких хлопот.
Радость разлилась у ней по лицу; она усмехнулась даже
сознательно. Как расширялась ее арена: вместо одного два
хозяйства или одно, да какое большое! Кроме того, она
приобретала Анисью.
Хозяйка поговорила с братцем, и на другой день из кухни Обломова
все было перетаскано на кухню Пшеницыной; серебро его и посуда
поступили в ее буфет, а Акулина была разжалована из кухарок в
птичницы и в огородницы.
Все пошло на большую ногу; закупка сахару, чаю, провизии,
соленье огурцов, моченье яблок и вишен, варенье - все приняло
обширные размеры.
Агафья Матвеевна выросла. Анисья расправила свои руки, как
орлица крылья, и жизнь закипела и потекла рекой.
Обломов обедал с семьей в три часа, только братец обедали особо,
после, больше в кухне, потому что очень поздно приходили из
должности.
Чай и кофе носила Обломову сама хозяйка, а не Захар.
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья
влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой,
почти носом, разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и
исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад,
заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой
и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же
посмотрит наволочки, опять шепнет себе, что надо переменить, и
сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
Постепенная осадка дна морского, осыпанье гор, наносный ил с
прибавкой легких вулканических взрывов - все это совершилось
всего более в судьбе Агафьи Матвеевны, и никто, всего менее она
сама, не замечал это. Оно стало заметно только по обильным,
неожиданным и бесконечным последствиям.
Отчего она с некоторых пор стала сама не своя?
Отчего прежде, если подгорит жаркое, переварится рыба в ухе, не
положится зелени в суп, она строго, но с спокойствием и
достоинством сделает замечание Акулине и забудет, а теперь, если
случится что-нибудь подобное, она выскочит из-за стола, побежит
на кухню, осыплет всею горечью упреков Акулину и даже надуется
на Анисью, а на другой день присмотрит сама, положена ли зелень,
не переварилась ли рыба.
Скажут, может быть, что она совестится показаться неисправной в
глазах постороннего человека в таком предмете, как хозяйство, на
котором сосредоточивалось ее самолюбие и вся ее деятельность!
Хорошо. А почему прежде бывало с восьми часов вечера у ней
слипаются глаза, а в девять, уложив детей и осмотрев, потушены
ли огни на кухне, закрыты ли трубы, прибрано ли все, она ложится
- и уже никакая пушка не разбудит ее до шести часов?
Теперь же, если Обломов поедет в театр или засидится у Ивана
Герасимовича и долго не едет, ей не спится, она ворочается с
боку на бок, крестится, вздыхает, закрывает глаза - нет сна, да
и только!
Чуть застучит по улице, она поднимет голову, иногда вскочит с
постели, отворит форточку и слушает: не он ли?
Если застучат в ворота, она накинет юбку и бежит в кухню,
расталкивает Захара, Анисью и посылает отворить ворота.
Скажут, может быть, что в этом высказывается добросовестная
домохозяйка, которой не хочется, чтоб у ней в доме был
беспорядок, чтоб жилец ждал ночью на улице, пока пьяный дворник
услышит и отопрет, что, наконец, продолжительный стук может
перебудить детей.
Хорошо. А отчего, когда Обломов сделался болен, она никого не
впускала к нему в комнату, устлала ее войлоками и коврами,
завесила окна и приходила в ярость - она, такая добрая и
кроткая, если Ваня или Маша чуть вскрикнут или громко засмеются?
Отчего по ночам, не надеясь на Захара и Анисью, она просиживала
у его постели, не спуская с него глаз, до ранней обедни, а
потом, накинув салоп и написав крупными буквами на бумажке:
"Илья", бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь, помянуть за
здравие, потом отходила в угол, бросалась на колени и долго
лежала, припав головой к полу, потом поспешно шла на рынок и с
боязнью возвращалась домой, взглядывала в дверь и шепотом
спрашивала у Анисьи:
- Что?
Скажут, что это ничего больше, как жалость, сострадание,
господствующие элементы в существе женщины.
Хорошо. Отчего же, когда Обломов, выздоравливая, всю зиму был
мрачен, едва говорил с ней, не заглядывал к ней в комнату, не
интересовался, что она делает, не шутил, не смеялся с ней, - она
похудела, на нее вдруг пал такой холод, такая нехоть ко всему:
мелет она кофе - и не помнит, что делает, или накладет такую
пропасть цикория, что пить нельзя, - и не чувствует, точно языка
нет. Не доварит Акулина рыбу, разворчатся братец, уйдут из-за
стола: она, точно каменная, будто и не слышит.
Прежде бывало ее никто не видал задумчивой, да это и не к лицу
ей: все она ходит да движется, на все смотрит зорко и видит все,
а тут вдруг, со ступкой на коленях, точно заснет и не двигается,
потом вдруг так начнет колотить пестиком, что даже собака
залает, думая, что стучатся в ворота.
Но только Обломов ожил, только появилась у него добрая улыбка,
только он начал смотреть на нее по-прежнему ласково, заглядывать
к ней в дверь и шутить - она опять пополнела, опять хозяйство ее
пошло живо, бодро, весело, с маленьким оригинальным оттенком:
бывало она движется целый день, как хорошо устроенная машина,
стройно, правильно, ходит плавно, говорит ни тихо, ни громко,
намелет кофе, наколет сахару, просеет что-нибудь, сядет за
шитье, игла у ней ходит мерно, как часовая стрелка; потом она
встанет, не суетясь; там остановится на полдороге в кухню,
отворит шкаф, вынет что-нибудь, отнесет - все, как машина.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и
толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить,
усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе
подавал, - она в три прыжка является в кухню и смотрит во все
глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит
ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился
ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли
пенки в сливках.
Готовится ли его любимое блюдо, она смотрит на кастрюлю,
поднимет крышку, понюхает, отведает, потом схватит кастрюлю сама
и держит на огне. Трет ли миндаль или толчет что-нибудь для
него, так трет и толчет с таким огнем, с такой силой, что ее
бросит в пот.
Все ее хозяйство, толченье, глаженье, просеванье и т. п. - все
это получило новый, живой смысл: покой и удобство Ильи Ильича.
Прежде она видела в этом обязанность, теперь это стало ее
наслаждением. Она стала жить по-своему полно и разнообразно.
Но она не знала, что с ней делается, никогда не спрашивала себя,
а перешла под это сладостное иго безусловно, без сопротивлений и
увлечений, без трепета, без страсти, без смутных предчувствий,
томлений, без игры и музыки нерв.
Она как будто вдруг перешла в другую веру и стала исповедовать
ее, не рассуждая, что это за вера, какие догматы в ней, а слепо
повинуясь ее законам.
Это как-то легло на нее само собой, и она подошла точно под
тучу, не пятясь назад и не забегая вперед, а полюбила Обломова
просто, как будто простудилась и схватила неизлечимую лихорадку.
Она сама и не подозревала ничего: если б это ей сказать, то это
было бы для нее новостью - она бы усмехнулась и застыдилась.
Она молча приняла обязанности в отношении к Обломову, выучила
физиономию каждой его рубашки, сосчитала протертые пятки на
чулках, знала, какой ногой он встает с постели, замечала, когда
хочет сесть ячмень на глазу, какого блюда и по скольку съедает
он, весел он или скучен, много спал или нет, как будто делала
это всю жизнь, не спрашивая себя, зачем, что такое ей Обломов,
отчего она так суетится.
Если б ее спросили, любит ли она его, она бы опять усмехнулась и
отвечала утвердительно, но она отвечала бы так и тогда, когда
Обломов жил у нее всего с неделю.
За что или отчего полюбила она его именно, отчего, не любя,
вышла замуж, не любя, дожила до тридцати лет, а тут вдруг как
будто на нее нашло?
Хотя любовь и называют чувством капризным, безотчетным,
рождающимся, как болезнь, однакож и она, как все, имеет свои
законы и причины. А если до сих пор эти законы исследованы мало,
так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того,
чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление,
как оковывает будто сном чувства, как сначала ослепнув глаза, с
какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее,
как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы,
стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает свое я и
переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или
необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как
клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка...
Агафья Матвеевна мало прежде видела таких людей, как Обломов, а
если видала, так издали, и, может быть, они нравились ей, но
жили они в другой, не в ее сфере, и не было никакого случая к
сближению с ними.
Илья Ильич ходит не так, как ходил ее покойный муж, коллежский
секретарь Пшеницын - мелкой, деловой прытью, не пишет
беспрестанно бумаг, не трясется от страха, что опоздает в
должность, не глядит на всякого так, как будто просит оседлать
его и поехать, а глядит он на всех и на все так смело и
свободно, как будто требует покорности себе.
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не
похожи на руки братца - не трясутся, не красные, а белые..
небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой
- все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так, как
не говорят ее братец и Тарантьев, как не говорил муж; многого
она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно,
необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то
иначе, нежели другие.
Белье носит тонкое, меняет его каждый день, моется душистым
мылом, ногти чистит - весь он так хорош, так чист, может ничего
не делать и не делает, ему делают все другие: у него есть Захар
и еще триста Захаров...
Он барин, он сияет, блещет! Притом он так добр: как мягко он
ходит, делает движения, дотронется до руки - как бархат, а
тронет бывало рукой муж, как ударит! И глядит он и говорит так
же мягко, с такой добротой...
Она не думала, не сознавала ничего этого, но если б кто другой
вздумал уследить и объяснить впечатление, сделанное на ее душу
появлением в ее жизни Обломова, тот бы должен был объяснить его
так, а не иначе.
Илья Ильич понимал, какое значение он внес в этот уголок,
начиная с братца до цепной собаки, которая с появлением его
стала получать втрое больше костей, но он не понимал, как
глубоко пустило корни это значение и какую неожиданную победу он
сделал над сердцем хозяйки.
В ее суетливой заботливости о его столе, белье и комнатах он
видел только проявление главной черты ее характера, замеченной
им еще в первое посещение, когда Акулина внесла внезапно в
комнату трепещущего петуха и когда хозяйка, несмотря на то что
смущена была неуместною ревностью кухарки, успела, однако,
сказать ей, чтоб она отдала лавочнику не этого, а серого петуха.
Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с
Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней
происходит, но она, как сказано, никогда не сознавала и не
понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад этого
ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в
безграничной преданности до гроба.
У Обломова не были открыты глаза на настоящее свойство ее
отношений к нему, и он продолжал принимать это за характер. И
чувство Пшеницыной, такое нормальное, естественное,
бескорыстное, оставалось тайною для Обломова, для окружающих ее
и для нее самой.
Оно было в самом деле бескорыстно, потому что она ставила свечку
в церкви, поминала Обломова за здравие затем только, чтоб он
выздоровел, и он никогда не узнал об этом. Сидела она у
изголовья его ночью и уходила с зарей, и потом не было разговора
о том.
Его отношения к ней были гораздо проще: для него в Агафье
Матвеевне, в ее вечно движущихся локтях, в заботливо
останавливающихся на всем глазах, в вечном хождении из шкафа в
кухню, из кухни в кладовую, оттуда в погреб, во всезнании всех
домашних и хозяйственных удобств воплощался идеал того
необозримого, как океан, и ненарушимого покоя жизни, картина
которого неизгладимо легла на его душу в детстве, под отеческой
кровлей.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в
ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и
промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их,
накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти
закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с
дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его
пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри,
понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и
жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо,
а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не
даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано
и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными
руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой
преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и
в ум ему не приходило, то есть о той любви, которую он недавно
перенес, как какую-нибудь оспу, корь или горячку, и содрогался,
когда вспоминал о ней.
Он сближался с Агафьей Матвеевной - как будто подвигался к огню,
от которого становится все теплее и теплее, но которого любить
нельзя.
Он после обеда охотно оставался и курил трубку в ее комнате,
смотрел, как она укладывала в буфет серебро, посуду, как
вынимала чашки, наливала кофе, как, особенно тщательно вымыв и
обтерев одну чашку, наливала прежде всех, подавала ему и
смотрела, доволен ли он.
Он охотно останавливал глаза на ее полной шее и круглых локтях,
когда отворялась дверь к ней в комнату, и даже, когда она долго
не отворялась, он потихоньку ногой отворял ее сам и шутил с ней,
играл с детьми.
Но ему не было скучно, если утро проходило и он не видал ее;
после обеда, вместо того чтоб остаться с ней он часто уходил
соснуть часа на два; но он знал, что лишь только он проснется,
чай ему готов, и даже в ту самую минуту, как проснется.
И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у
сердца, ни разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он
хозяйку или нет, что она подумает, что сказать ей, как отвечать
на ее вопрос, как она взглянет, - ничего, ничего.
Тоски, бессонных ночей, сладких и горьких слез - ничего не
испытал он. Сидит и курит и глядит, как она шьет, иногда скажет
что-нибудь или ничего не скажет, а между тем покойно ему, ничего
не надо, никуда не хочется, как будто все тут есть, что ему
надо.
Никаких понуканий, никаких требований не предъявляет Агафья
Матвеевна. И у него не рождается никаких самолюбивых желаний,
позывов, стремлений на подвиги, мучительных терзаний о том, что
уходит время, что гибнут его силы, что ничего не сделал он, ни
зла, ни добра, что празден он и не живет, а прозябает.
Его как будто невидимая рука посадила, как драгоценное растение,
в тень от жара, под кров от дождя и ухаживает за ним, лелеет.
- Что это как у вас проворно ходит игла мимо носа, Агафья
Матвеевна! - сказал Обломов. - Вы так живо снизу поддеваете, что
я, право, боюсь, как бы вы не пришили носа к юбке.
Она усмехнулась.
- Вот только дострочу эту строчку, - говорила она почти про
себя, - ужинать станем.
- А что к ужину? - спрашивает он.
- Капуста кислая с лососиной, - сказала она. - Осетрины нет
нигде: уж я все лавки выходила, и братец спрашивали - нет. Вот
разве попадется живой осетр - купец из каретного ряда заказал, -
так обещали часть отрезать. Потом телятина, каша на сковороде...
- Вот это прекрасно! Как вы милы, что вспомнили, Агафья
Матвеевна! Только не забыла бы Анисья.
- А я-то на что? Слышите, шипит? - отвечала она, отворив немного
дверь в кухню. - Уж жарится.
Потом дошила, откусила нитку, свернула работу и отнесла в
спальню.
Итак, он подвигался к ней, как к теплому огню, и однажды
подвинулся очень близко, почти до пожара, по крайней мере до
вспышки.
Он ходил по своей комнате и, оборачиваясь к хозяйской двери,
видел, что локти действуют с необыкновенным проворством.
- Вечно заняты! - сказал он, входя к хозяйке. - Что это такое?
- Корицу толку, - отвечала она, глядя в ступку, как в пропасть,
и немилосердно стуча пестиком.
- А если я вам помешаю? - спросил он, взяв ее за локти не давая
толочь.
- Пустите! Еще надо сахару натолочь да вина отпустить на пудинг.
Он все держал ее за локти, и лицо его было у ее затылка.
- Скажите, что если б я вас... полюбил?
Она усмехнулась.
- А вы бы полюбили меня? - опять спросил он.
- Отчего же не полюбить? Бог всех велел любить.
- А если я поцелую вас? - шепнул он, наклонясь к ее щеке, так
что дыхание его обожгло ей щеку.
- Теперь не святая неделя, - сказала она с усмешкой.
- Ну, поцелуйте же меня!
- Вот, бог даст, доживем до пасхи, так поцелуемся, - сказала
она, не удивляясь, не смущаясь, не робея, а стоя прямо и
неподвижно, как лошадь, на которую надевают хомут. Он слегка
поцеловал ее в шею.
- Смотрите, просыплю корицу; вам же нечего будет в пирожное
положить, - заметила она.
- Не беда! - отвечал он.
- Что это у вас на халате опять пятно? - заботливо спросила она,
взяв в руки полу халата. - Кажется, масло? - Она понюхала пятно.
- Где это вы? Не с лампадки ли накапало?
- Не знаю, где это я приобрел.
- Верно, за дверь задели? - вдруг догадалась Агафья Матвеевна. -
Вчера мазали петли: все скрипят. Скиньте да дайте скорее, я
выведу и замою: завтра ничего не будет.
- Добрая Агафья Матвеевна! - сказал Обломов, лениво сбрасывая с
плеч халат. - Знаете что: поедемте-ка в деревню жить: там-то
хозяйство! Чего, чего нет: грибов, ягод, варенья, птичий,
скотный двор...
- Нет, зачем? - заключила она со вздохом. - Здесь родились, век
жили, здесь и умереть надо.
Он глядел на нее с легким волнением, но глаза не блистали у
него, не наполнялись слезами, не рвался дух на высоту, на
подвиги. Ему только хотелось сесть на диван и не спускать глаз с
ее локтей.
Читать
далее>>
Скачать роман "Обломов" в
формате .doc (579КБ)
|