Райский с год только перед этим познакомился с Софьей
Николаевной Беловодовой, вдовой на двадцать пятом году, после
недолгого замужества с Беловодовым, служившим по дипломатической
части.
Она была из старинного богатого дома Пахотиных. Матери она
лишилась еще до замужества, и батюшка ее, состоявший в полном
распоряжении супруги, почувствовав себя на свободе, вдруг
спохватился, что молодость его рано захвачена была женитьбой и
что он не успел пожить и пожуировать.
Он повел было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но не
пересилил и только смотрел, как ели и пили другие, а у него
желудок не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар
своему состоянию.
У него, взамен наслаждений, которыми он пользоваться не мог,
явилось старческое тщеславие иметь вид шалуна, и он стал
вознаграждать себя за верность в супружестве сумасбродными
связями, на которые быстро ушли все наличные деньги, брильянты
жены, наконец, и большая часть приданого дочери. На недвижимое
имение, и без того заложенное им еще до женитьбы, наросли
значительные долги.
Когда источники иссякли, он изредка, в год раз, иногда два,
сделает дорогую шалость, купит брильянты какой-нибудь Armance,
экипаж, сервиз, ездит к ней недели три, провожает в театр,
делает ей ужины, сзывает молодежь, а потом опять смолкнет до
следующих денег.
Николай Васильевич Пахотин был очень красивый, сановитый старик,
с мягкими, почтенными сединами. По виду его примешь за
какого-нибудь Пальмерстона.
Особенно красив он был, когда с гордостью вел под руку Софью
Николаевну куда-нибудь на бал, на общественное гулянье. Не
знавшие его почтительно сторонились, а знакомые, завидя шалуна,
начинали уже улыбаться и потом фамильярно и шутливо трясти его
за руку, звали устроить веселый обед, рассказывали на ухо
приятную историю...
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил
каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями
минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом
припоминали, как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота;
терзались тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно;
поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
Но особенно любил Пахотин уноситься воспоминаниями в Париж,
когда в четырнадцатом году русские явились великодушными
победителями, перещеголявшими любезностью тогдашних французов,
уже попорченных в этом отношении революцией, и превосходившими
безумным мотовством широкую щедрость англичан.
Старик шутя проживал жизнь, всегда смеялся, рассказывал только
веселое, даже на драму в театре смотрел с улыбкой, любуясь
ножкой или лорнируя la gorge1 актрисы.
Когда же наставало не веселое событие, не обед, не
соблазнительная закулисная драма, а затрогивались нервы жизни,
слышался в ней громовой раскат, когда около него возникал важный
вопрос, требовавший мысли или воли, старик тупо недоумевал,
впадал в беспокойное молчание и только учащенно жевал губами.
У него был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые
порывы в характере. Но шестнадцати лет он поступил в гвардию,
выучась отлично говорить, писать и петь по-французски и почти не
зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей,
экипаж и тысяч двадцать дохода.
Никто лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает
законы вкуса портному; все на нем сидит отлично, ходит он бодро,
благородно, говорит с уверенностию и никогда не выходит из себя.
Судит обо всем часто наперекор логике, но владеет софизмом с
необыкновенною ловкостью.
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся
жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится
серьезного как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей,
множество встреч и способность знакомиться со всеми образовали
ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с
первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже,
жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
Он не успел еще окунуться в омут опасной, при праздности и
деньгах, жизни, как на двадцать пятом году его женили на девушке
красивой, старого рода, но холодной, с деспотическим характером,
сразу угадавшей слабость мужа и прибравшей его к рукам.
Теперь Николай Васильевич Пахотин заседает в каком-то совете раз
в неделю, имеет важный чин, две звезды и томительно ожидает
третьей. Это его общественное значение.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то есть в
Париж, уже не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить, как
живали в старину.
Он с наслаждением и завистью припоминал анекдоты времен
революции, как один знатный повеса разбил там чашку в магазине и
в ответ на упреки купца перебил и переломал еще множество вещей
и заплатил за весь магазин; как другой перекупил у короля дачу и
подарил танцовщице. Оканчивал он рассказы вздохом сожаления о
прошлом.
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его
жизни, нравы и его затеи так были известны в обществе, что ему,
в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал
губами, похандрил, потом сделал какое-то громадное, дорогое
сумасбродство и успокоился. После того, уже промотавшись
окончательно, он в Париж не порывался.
Кроме томительного ожидания третьей звезды, у него было еще
постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его
напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с тех пор
как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших
сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на
шалости.
Надежда Васильевна и Анна Васильевна Пахотины, хотя были скупы и
не ставили собственно личность своего братца в грош, но дорожили
именем, которое он носил, репутацией и важностью дома,
преданиями, и потому, сверх определенных ему пяти тысяч
карманных денег, в разное время выдавали ему субсидии около
такой же суммы, и потом еще, с выговорами, с наставлениями, чуть
не с плачем, всегда к концу года платили почти столько же по
счетам портных, мебельщиков и других купцов.
Они знали, на какое употребление уходят у него деньги, но на это
они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего
времени и находя это в мужчине естественным. Только они, как
нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет
похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой
вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его
сумасбродстве.
Он был в их глазах пустой, никуда негодный, ни на какое дело, ни
для совета, старик и плохой отец, но он был Пахотин, а род
Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю
залу, а родословная не укладывается на большом столе, и в роде
их было много лиц с громким значением.
Они гордились этим и прощали брату всё за то только, что он
Пахотин.
Сами они блистали некогда в свете, и по каким-то, кроме их,
всеми забытым причинам, остались девами. Они уединились в
родовом доме и там, в семействе женатого брата, доживали
старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами
единственную дочь Пахотина Софью. Замужество последней
расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и
снова, как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Они были две высокие, седые, чинные старушки, ходившие дома в
тяжелых, шелковых темных платьях, больших чепцах, на руках со
многими перстнями.
Надежда Васильевна страдала тиком и носила под чепцом бархатную
шапочку, на плечах бархатную, подбитую горностаем кацавейку, а
Анна Васильевна сырцовые букли и большую шаль.
У обеих было по ридикюлю, а у Надежды Васильевны высокая золотая
табакерка, около нее несколько носовых платков и моська, старая,
всегда заспанная, хрипящая и от старости не узнающая никого из
домашних, кроме своей хозяйки.
Дом у них был старый, длинный, в два этажа, с гербом на
фронтоне, с толстыми, массивными стенами, с глубокими окошками и
длинными простенками.
В доме тянулась бесконечная анфилада обитых штофом комнат;
темные, тяжелые резные шкафы с старым фарфором и серебром, как
саркофаги, стояли по стенам с тяжелыми же диванами и стульями
рококо, богатыми, но жесткими, без комфорта. Швейцар походил на
Нептуна; лакеи пожилые и молчаливые, женщины в темных платьях и
чепцах. Экипаж высокий, козлы с шелковой бахромой, лошади
старые, породистые, с длинными шеями и спинами, с побелевшими от
старости губами, при езде крупно кивающие головой.
Комната Софьи смотрела несколько веселее прочих, особенно когда
присутствовала в ней сама хозяйка: там были цветы, ноты,
множество современных безделок.
Еще бы немного побольше свободы, беспорядка, света и шуму —
тогда это был бы свежий, веселый и розовый приют, где бы можно
замечтаться, зачитаться, заиграться и, пожалуй, залюбиться.
Но цветы стояли в тяжелых, старинных вазах, точно надгробных
урнах, горка массивного старого серебра придавала еще больше
античности комнате. Да и тетки не могли видеть беспорядка: чуть
цветы раскинутся в вазе прихотливо, входила Анна Васильевна,
звонила девушку в чепце и приказывала собрать их в симметрию.
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею на диване, на
стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку; если западал
слишком вольный луч солнца и играл на хрустале, на зеркале, на
серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча
указывала человеку пальцем на портьеру, и тяжелая, негнущаяся
шелковая завеса мерно падала с петли и закрывала свет.
Зато внизу, у Николая Васильевича, был полный беспорядок. Старые
предания мешались там с следами современного комфорта. Подле
тяжелого буля стояла откидная кушетка от Гамбса, высокий,
готический камин прикрывался ширмами с картинами фоблазовских
нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване
можно было найти иногда женскую перчатку, ботинку, в уборной его
— целый магазин косметических снадобьев.
Как тихо и молчаливо было наверху, так внизу слышались часто
звонкие голоса, смех, всегда было там живо, беспорядочно.
Камердинер был у него француз, с почтительной речью и наглым
взглядом.