В полуразвалившейся беседке ждал Марк. На столе лежало ружье
и фуражка. Сам он ходил взад и вперед по нескольким уцелевшим
доскам. Когда он ступал на один конец доски, другой привскакивал
и падал со стуком.
— О, чертова музыка! — с досадой на этот стук сказал он и сел на
одну из скамей близ стола, положил локти на стол и впустил обе
руки в густые волосы.
Он курил папироску за папироской. Зажигая спичку, он освещал
себя. Он был бледен и казался взволнованным или озлобленным.
После каждого выстрела он прислушивался несколько минут, потом
шел по тропинке, приглядываясь к кустам, по-видимому, ожидая
Веру. И когда ожидания его не сбывались, он возвращался в
беседку и начинал ходить под «чертову музыку», опять бросался на
скамью, впуская пальцы в волосы, или ложился на одну из скамей,
кладя, по-американски, ноги на стол.
После третьего выстрела он прислушался минут семь, но не слыша
ничего, до того нахмурился, что на минуту как будто постарел,
медленно взял ружье и нехотя пошел по дорожке, по-видимому, с
намерением уйти, но замедлял, однако, шаг, точно затрудняясь
идти в темноте. Наконец пошел решительным шагом — и вдруг
столкнулся с Верой.
Она остановилась и приложила руку к сердцу, с трудом переводя
дух.
Он взял ее за руку — и в ней тревога мгновенно стихла. Она
старалась только отдышаться от скорой ходьбы и от борьбы с
Райским, а он, казалось, не мог одолеть в себе сильно
охватившего его чувства — радости исполнившегося ожидания.
— Еще недавно, Вера, вы были так аккуратны: мне не приходилось
тратить пороху на три выстрела... — сказал он.
— Упрек — вместо радости! — отвечала она, вырывая у него руку.
— Это я — так только, чтоб начать разговор: а сам одурел совсем
от счастья, как Райский...
— Не похоже! Если б было так, мы не виделись бы украдкой, в
обрыве... Боже мой!
Она перевела дух.
— А сидели бы рядком там у бабушки, за чайным столом, и ждали
бы, когда нас обвенчают!
— Так что же?
— Что напрасно мечтать о том, что невозможно: ведь бабушка не
отдала бы за меня...
— Отдала бы: она сделает, что я хочу. У вас только это
препятствие?
— Мы опять заводим эту нескончаемую полемику, Вера! Мы сошлись в
последний раз сегодня — вы сами говорите. Надо же кончить
как-нибудь эту томительную пытку и сойти с горячих угольев!
— Да, в последний раз... Я клятву дала, что больше здесь никогда
не буду!
— Стало быть, время дорого. Мы разойдемся навсегда, если...
глупость, то есть бабушкины убеждения разведут нас. Я уеду через
неделю: разрешение получено, вы знаете. Или уж сойдемся и не
разойдемся больше...
— Никогда? — тихо спросила она.
Он сделал движение нетерпения.
— Никогда! — повторил он с досадой, — какая ложь в этих словах:
«никогда», «всегда»!.. Конечно «никогда»: год, может быть,
два... три... Разве это не — «никогда»? Вы хотите бессрочного
чувства? Да разве оно есть? Вы пересчитайте всех ваших голубей и
голубок: ведь никто бессрочно не любит. Загляните в их гнезда —
что там? Сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы
в разные стороны. А только от тупоумия сидят
вместе...
— Довольно, Марк: я тоже утомлена этой теорией о любви на срок!
— с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива: у меня не
одна эта туча на душе — разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю
с бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше: я вижу это. Я
думала, что на днях эта пытка кончится: сегодня, завтра, мы,
наконец, выскажемся вполне: искренно объявим друг другу свои
мысли, надежды, цели... и...
— Что потом? — спросил он, слушая внимательно.
— Потом я пойду к бабушке и скажу ей: вот кого я выбрала... на
всю жизнь. Но... кажется... этого не будет... мы напрасно
видимся сегодня: мы должны разойтись! — с глубоким унынием,
шепотом досказала она и поникла головой.
— Да, если воображать себя ангелами, то, конечно, вы правы,
Вера: тогда — на всю жизнь. Вон и этот седой мечтатель, Райский,
думает, что женщины созданы для какой-то высшей цели...
— Для семьи созданы они прежде всего. Не ангелы: пусть так — но
и не звери! Я не волчица, а женщина!
— Ну пусть для семьи: что же? В чем тут помеха нам? Надо кормить
и воспитать детей? Это уже не любовь, а особая забота, дело
нянек, старых баб! Вы хотите драпировки: все эти чувства,
симпатии и прочее — только драпировка, те листья, которыми,
говорят, прикрывались люди еще в раю...
— Да, люди! — сказала она.
Он усмехнулся и пожал плечами.
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по
вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так,
зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон
изменились, похудели?.. Не всё ли вам равно, с вашими понятиями
о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в
деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
Он нахмурился.
— Видите свою ошибку, Вера: «с понятиями о любви», говорите вы,
а дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность,
оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо.
Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум,
да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со
всякой другой!
— Очень лестно! — сказала она тихо.
— Эти «понятия» вас губят, Вера. Не будь их, мы сошлись бы давно
и были бы оба счастливы...
— На время, а потом — явится новое увлечение, уступить ему — и
так далее?..
Он пожал плечами.
— Не мы виноваты в этом, а природа! И хорошо сделала. Иначе,
если останавливаться над всеми явлениями жизни подолгу — значит
надевать пуды на ноги... значит жить «понятиями»... Природу не
переделаешь!
— Понятия эти — правила! — доказывала она. — У природы есть свои
законы, вы же учили: а у людей правила!
— Вот где мертвечина и есть, что из природного влечения делают
правила и сковывают себя по рукам и ногам. Любовь — счастье,
данное человеку природой... Это мое мнение...
— Счастье это ведет за собой долг, — сказала она, встав со
скамьи, — это мое мнение...
— Это выдумка, сочинение, Вера: поймите хаос ваших «правил» и
«понятий»! Забудьте эти «долги» и согласитесь, что любовь прежде
всего — влечение... иногда неодолимое...
Он тоже встал и обнял ее за талию.
— Так ли? С этим трудно не согласиться, упрямая... красавица,
умница!.. — нежно шептал он.
Она тихо освободила талию от его рук.
— А то выдумали — «долг»!
— Долг, — повторила она настойчиво, — за отданные друг другу
лучшие годы счастья платить взаимно остальную жизнь.
— Чем это — позвольте спросить? Варить суп, ходить друг за
другом, сидеть с глазу на глаз, притворяться, вянуть на
«правилах» да на «долге» около какой-нибудь щедушной,
слабонервной подруги или разбитого параличом старика, когда силы
у одного еще крепки, жизнь зовет, тянет дальше!.. Так, что ли?
— Да, — удержаться, не смотреть туда, куда «тянет»! Тогда не
надо будет и притворяться, а просто воздерживаться, «как от
рюмки», говорит бабушка, и это правда... Так я понимаю счастье и
так желаю его!
— Ну, дело плохо, когда дошло до цитат бабушкиной мудрости. Вы
похвастайтесь ей: скажите, как крепки ее правила в вас...
— Нечем хвастаться! — уныло говорила она, — да, сегодня, отсюда,
я пойду к ней и... «похвастаюсь»!
— Что же вы ей скажете?
— Всё, что было здесь... чего она не знает...
Она села на скамью и, облокотившись на стол, склонила лицо на
руки и задумалась.
— Зачем? — спросил он.
— Вы не поймете зачем, потому что не допускаете долга... А я
давно в долгу перед ней...
— Всё это мораль, подергивающая жизнь плесенью, скукой!.. Вера,
Вера — не любите вы, не умеете любить...
Она вдруг подошла к нему и с упреком взглянула ему в лицо.
— Не говорите этого, Марк, если не хотите привести меня в
отчаяние! Я сочту это притворством, желанием увлечь меня без
любви, обмануть...
И он встал со скамьи.
— Не говорите и вы этого, Вера. Не стал бы я тут слушать и
читать лекции о любви. И если б хотел обмануть, то обманул бы
давно — стало быть, не могу...
— Боже мой! Из чего вы бьетесь, Марк? Как уродуете свою жизнь! —
сказала она, всплеснув руками.
— Послушайте, Вера, оставим спор. Вашими устами говорит та же
бабушка, только, конечно, иначе, другим языком. Всё это годилось
прежде, а теперь потекла другая жизнь, где не авторитеты, не
заученные понятия, а правда пробивается наружу...
— Правда — где она? скажите наконец!.. Не позади ли нас? Чего вы
ищете?
— Счастья! я вас люблю! Зачем вы томите меня, зачем боретесь со
мной и с собой и делаете две жертвы?
Она пожала плечами.
— Странные упреки! Поглядите на меня хорошенько — мы несколько
дней не виделись: какова я? — сказала она.
— Я вижу, что вы страдаете, и тем это нелепее! Теперь и я
спрошу: зачем вы ходили и ходите сюда?
Она почти враждебно посмотрела на него.
— Зачем я не раньше почувствовала... ужас своего положения —
хотите вы спросить? Да, этот вопрос и упрек давно мы должны бы
были сделать себе оба и тогда, ответив на него искренно друг
другу и самим себе, не ходили бы больше! Поздно!.. — шептала она
задумчиво, — впрочем, лучше поздно, чем никогда! Мы сегодня
должны один другому ответить на вопрос: чего мы хотели и ждали
друг от друга?..
— Позвольте же мне высказаться решительно! — начал он. — Я хочу
вашей любви и отдаю вам свою, вот одно «правило» в любви —
правило свободного размена, указанное природой. Не насиловать
привязанности, а свободно отдаваться впечатлению и наслаждаться
взаимным счастьем — вот «долг и закон», который я признаю, — и
вот мой ответ на вопрос, «зачем я хожу?» Жертв надо? И жертвы
есть, — по мне это не жертвы, но я назову вашим именем: я
останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду
тратить силы вот тут — но не для вас, а прежде всего для себя,
потому что в настоящее время это стало моей жизнью, — и я буду
жить, пока буду счастлив, пока буду любить. А когда охладею — я
скажу и уйду — куда поведет меня жизнь, не унося с собой никаких
«долгов», «правил» и «обязанностей». Я все их оставлю тут, на
дне обрыва! Видите, я не обманываю вас: я высказываюсь весь.
Скажу и уйду! И вы имеете право сделать то же. А вон те мертвецы
лгут себе и другим — и эту ложь называют «правилами». А сами
потихоньку делают то же самое — и еще ухитрились себе
присвоивать это право, а женщинам не давать его! Между нами
должно быть равенство. Решите, честно это, или нет?
Она покачала отрицательно головой.
— Софизмы! Честно взять жизнь у другого и заплатить ему своею:
это правило! Вы знаете, Марк, и другие мои правила...
— Ну, дошли! теперь пойдет! Правило — камнем повиснуть на шее
друг друга...
— Нет, не камнем! — горячо возразила она. — Любовь налагает
долг, буду твердить я, как жизнь налагает и другие долги: без
них жизни нет. Вы стали бы сидеть с дряхлой, слепой матерью,
водить ее, кормить — за что? Ведь это невесело — но честный
человек считает это долгом и даже любит его!
— Вы рассуждаете, а не любите, Вера!
— А вы увертываетесь от моей правды! Рассуждаю, потому что
люблю, я женщина, а не животное и не машина!
— У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь... как в
романах... с надеждой на бесконечность...
словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня,
Вера? Положим, я бы не назначал любви срока: скача и играя, как
Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще?
Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то есть чтоб пойти в
церковь — да против убеждения дать публично исполнить над собой
обряд... А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли,
честно ли я поступлю?..
Она встала и накинула черную мантилью на голову.
— Мы сошлись, чтоб удалить все препятствия к счастью, — а вместо
того только увеличиваем их! Вы грубо касаетесь того, что для
меня свято. Зачем вы вызвали меня сюда? Я думала, вы уступили
старой, испытанной правде и что мы подадим друг другу руки
навсегда... Всякий раз с этой надеждой сходила я с обрыва... и
всякий раз ошибалась! Я повторю, что говорила давно: у нас,
Марк... (слабым голосом оканчивала она) и убеждения, и чувства
разные! Я думала, что самый ум ваш скажет вам... где настоящая
жизнь — и где ваша лучшая роль...
— Где?
— В сердце честной женщины, которая любит, и что роль друга
такой женщины...
Она махнула безотрадно рукой. Ей хлынули слезы в глаза.
— Живите вашей жизнью, Марк — я не могу... у ней нет корня...
— Ваши корни подгнили давно, Вера!
— Пусть так! — более и более слабея, говорила она, и слезы
появились уже в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать
ваши убеждения умом и своими убеждениями! У меня ни ума, ни сил
не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что оно
мое собственное, что я взяла его в моей тихой жизни, а не из
книг, не понаслышке...
Он сделал движение, но она заговорила опять.
— Я думала победить вас другой силой... Помните, как всё
случилось? — присевши на минуту на скамью, говорила она
задумчиво. — Мне сначала было жалко вас. Вы здесь одни, вас не
понимал никто, все убегали. Участие привлекло меня на вашу
сторону. Я видела что-то странное, распущенное. Вы не дорожили
ничем — даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в
разговорах, играли жизнью, сорили умом,
никого и ничего не уважали, ни во что не верили и учили тому же
других, напрашивались на неприятности, хвастались удалью. Я из
любопытства следила за вами, позволила вам приходить к себе,
брала у вас книги, — видела ум, какую-то силу... Но всё это шло
стороной от жизни... Потом... я забрала себе в голову (как я
каюсь в этом!), что... Я говорила себе часто: сделаю, что он
будет дорожить жизнью... сначала для меня, а потом и для жизни,
будет уважать, сначала опять меня, а потом и другое в жизни,
будет верить... мне, а потом... Я хотела, чтоб вы жили, чтоб
стали лучше, выше всех... ссорилась с вами за беспорядочную
жизнь... — Она вздохнула, как будто перебирая в памяти весь этот
год. — Вы поддавались моему... влиянию... И я тоже поддавалась
вашему: ума, смелости, захватила было несколько... софизмов...
— И на попятный двор: бабушки страшно стало! Что ж не бросили
тогда меня, как увидали софизмы? Софизмы!
— Поздно было. Я горячо приняла к сердцу вашу судьбу... Я
страдала не за один этот темный образ жизни, но и за вас самих,
упрямо шла за вами, думала, что ради меня... вы поймете жизнь,
не будете блуждать в одиночку, со вредом для себя и без всякой
пользы для других... думала, что выйдет...
— Вице-губернатор или советник хороший...
— Что за дело до названия — выйдет человек нужный, сильный...
— Благонамеренный, всему покорный: еще что?
— Еще — друг мне на всю жизнь: вот что! Я увлекалась своей
надеждой... и вот куда увлеклась!.. — тихо добавила она и,
оглядевшись, вздрогнула. — И что приобрела этой страшной
борьбой? то, что вы теперь бежите от любви, от счастья, от
жизни... от своей Веры! — сказала она, придвигаясь к нему и
кладя руку на плечо. — Не бегите: поглядите мне в глаза, слышите
мой голос: в нем правда! Не бегите, останьтесь, пойдем вместе
туда, на гору, в сад... Завтра здесь никого не будет счастливее
нас!.. Вы меня любите... Марк! Марк... слышите? посмотрите прямо
на меня...
Она наклонилась к его лицу, близко поглядела ему в глаза.
Он быстро встал со скамьи.
— Дальше, Вера, от меня!.. — сказал он, вырывая руку и тряся
головой, как косматый зверь.
Он стал шагах в трех от нее.
— Мы не договорились до главного — и, когда договоримся, тогда я
не отскочу от вашей ласки и не убегу из этих мест... Я бы не
бежал от этой Веры, от вас. Но вы навязываете мне другую... Если
у меня ее нет: что мне делать — решайте, говорите, Вера!
— А если эта вера у меня есть — что мне делать? — спросила и
она.
— Легче расстаться с какими-то заученными убеждениями, чем
приобресть их, у кого их нет...
— Эти убеждения — сама жизнь: я уже вам говорила, что живу ими и
не могу иначе жить... следовательно...
— Следовательно... — повторил он, и оба встали, обоим тяжело
было договаривать, да и не нужно было.
Она хотела опять накинуть шелковую мантилью на голову и не
могла: руки с мантильей упали. Ей оставалось уйти, не
оборачиваясь. Она сделала движение, шаг, и опустилась опять на
скамью.
«Где взять силы — нет ее: ни уйти, ни удержать его! всё кончено!
— думала она. — Если б удержала — что будет? не жизнь, а две
жизни, как две тюрьмы, разделенные вечной решеткой...»
— Мы оба сильны, Вера, и оттого оба мучаемся, — сказал он
угрюмо, — оттого и расходимся...
Она отрицательно покачала головой.
— Если б я была сильна, вы не уходили бы так отсюда, — а пошли
бы со мной туда, на гору, не украдкой, а смело — опираясь на мою
руку. Пойдемте! хотите моего счастья и моей жизни? — заговорила
она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. —
Не может быть, чтоб вы не верили мне: не может быть тоже, чтоб
вы и притворялись — это было бы преступление! — с отчаянием
договорила она. — Что делать, Боже мой! Он не верит, нейдет! Как
вразумить вас?
— Для этого нужно, чтоб вы были сильнее меня, а мы равны, —
отвечал он упрямо, — оттого мы и не сходимся, а боремся. Нам
надо разойтись, не решая боя, или покориться один другому
навсегда... Я мог бы овладеть вами — и овладел бы всякой другой,
мелкой женщиной, не пощадил бы ее. То, что в другой было бы
жеманством, мелким страхом или тупоумием, то в вас — сила,
женская крепость. Теперь тумана нет между нами:
мы объяснились — и я воздам вам должное. Вы хорошо вооружены
природой, Вера. Старые понятия, мораль, долг, правила, вера —
всё, что для меня не существует, в вас крепко. Вы не легки в
ваших увлечениях, вы боретесь отчаянно и соглашаетесь признать
себя побежденной на условиях, равных для той и для другой
стороны. Обмануть вас — значит украсть. Вы отдаете всё, и за
победу над вами требуете всего же. А я всего отдать не могу — но
я уважаю вас...
Голова ее приподнялась, и по лицу на минуту сверкнул луч
гордости, почти счастья, но в ту же минуту она опять поникла
головой. Сердце билось тоской перед неизбежной разлукой, и нервы
упали опять. Его слова были прелюдией прощания.
— Мы высказались... отдаю решение в ваши руки! — проговорил
глухо Марк, отойдя на другую сторону беседки и следя оттуда
пристально за нею. — Я вас не обману даже теперь, в эту
решительную минуту, когда у меня голова идет кругом... Нет, не
могу — слышите, Вера: бессрочной любви не обещаю, потому что не
верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но
люблю вас теперь больше всего на свете!.. И если вы после всего
этого, что говорю вам, — кинетесь ко мне... значит, вы любите
меня и хотите быть моей...
Она глядела на него большими глазами и чувствовала, что дрожит.
«Что он такое: иезуит?.. Или в самом деле непреклонная честность
говорит в нем теперь и ставит ее в опасное положение?» —
мелькнул в ней луч сомнения.
— Навсегда вашей? — спросила она тихо — и сама испугалась
повисшей над ней тучи.
Скажи он — «да», она забыла бы о непроходимой «разности
убеждений», делавших из этого «навсегда» — только мостик на
минуту, чтоб перебежать пропасть, и затем он рухнул бы сам в ту
же пропасть. Ей стало страшно с ним.
Он молчал. Потом встал с места.
— Не знаю! — сказал он с тоской и досадой, — я знаю только, что
буду делать теперь, а не заглядываю за полгода вперед. Да и вы
сами не знаете, что будет с вами. Если вы разделите мою любовь,
я останусь здесь, буду жить тише воды, ниже травы... делать, что
вы хотите...
Чего же еще? Или... уедем вместе! — вдруг сказал он, подходя к
ней.
Перед ней будто сверкнула молния. И она бросилась к нему и
положила ему руку на плечо.
Ей неожиданно отворились двери в какой-то рай. Целый мир
улыбнулся ей и звал с собой...
«С ним, далеко где-нибудь...» — думала она. Нега страсти
стукнулась тихо к ней в душу.
«Он колеблется, не может оторваться: и это теперь... Когда она
будет одна с ним... тогда, может быть, он и сам убедится, что
его жизнь только там, где она…»
Всё это пел ей какой-то тихий голос.
— Вы решились бы на это? — спросил он ее серьезно.
Она молчала, опустив голову.
— Или боялись бы бабушки?
Она очнулась.
— Да, это правда: если б не решилась, то потому только, что
боялась бы ее... — шептала она.
— Так не подходите же ко мне близко, — сказал он, отодвигаясь, —
старуха бы не пустила...
— Ах, нет: пустила и благословила бы, а сама бы умерла с горя!
Вот чего боялась бы я!.. Уехать с вами! — повторила она
мечтательно, глядя долго и пристально на него, — а потом?
— А потом... не знаю. Зачем это «потом»?
— И вдруг вас «потянет» в другую сторону, и вы уйдете, оставив
меня, как вещь...
— Отчего, как «вещь»? Можно расстаться друзьями...
— Расстаться! Разлука стоит у вас рядом с любовью! — Она
безотрадно вздохнула. — А я думаю, что это крайности, которые
никогда не должны встречаться... одна смерть должна разлучить...
Прощайте, Марк! — вдруг сказала она, бледная, почти с гордостью.
— Я решила... Вы никогда не дадите мне того счастья, какого я
хочу. Для счастья не нужно уезжать: оно здесь... Дело кончено...
— Да... скорее же вон отсюда! Прощайте, Вера... — говорил и он
не своим голосом.
И оба встали с места, оба бледные, стараясь не глядеть друг на
друга. Она искала, при слабом, проницавшем сквозь ветви лунном
свете, свою мантилью. Руки
у ней дрожали и брали не то, что нужно. Она хваталась даже за
ружье.
Он стоял, прислонясь спиной к одному из столбов беседки, не брал
ничего и мрачно следил за нею.
Она наконец отыскала белую мантилью и никак не могла накинуть ее
на другое плечо. Он машинально помог ей.
Она в темноте искала ступенек ногой — он шагнул из беседки прямо
на землю, подал ей руку и помог сойти.
Оба пошли молча по дорожке, всё замедляя шаг, как будто чего-то
друг от друга ожидая. Обоих мучила одна и та же мысленная
работа: изобрести предлог замедления.
Оба понимали, что каждый с своей точки зрения прав — но всё-таки
безумно втайне надеялись, он — что она перейдет на его сторону,
а она — что он уступит, сознавая в то же время, что надежда была
нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно
переродиться, залучить к себе, как шапку надеть, другие
убеждения, другое миросозерцание, разделить веру или отрешиться
от нее.
Но их убивало сознание, что это последнее свидание, последний
раз, что через пять минут они будут чужие друг другу навсегда.
Им хотелось задержать эти пять минут, уложить в них всё свое
прошлое — и — если б можно было — заручиться какой-нибудь
надеждой на будущее! Но они чувствовали, что будущего нет, что
впереди ждала неизбежная, как смерть, одна разлука!
Они долго шли до того места, где ему надо было перескочить через
низенький плетень на дорогу, а ей взбираться между кустов, по
тропинке, на гору, в сад.
Она, наклонив голову, стояла у подъема на обрыв как убитая. Она
припоминала всю жизнь и не нашла ни одной такой горькой минуты в
ней. У ней глаза были полны слез.
Теперь ее единственным счастьем на миг было бы — обернуться,
взглянуть на него хоть раз и поскорее уйти навсегда, но, уходя,
измерить хоть глазами, что она теряла. Ей было жаль этого
уносящегося вихря счастья, но она не смела обернуться: это было
бы всё равно, что сказать «да» на его роковой вопрос, и она в
тоске сделала шага два на крутизну.
Он шел к плетню, тоже не оборачиваясь, злобно, непокорным
зверем, уходящим от добычи. Он не лгал: он уважал Веру, но
уважал против воли, как в сражении уважают неприятеля, который
отлично дерется. Он проклинал «город мертвецов», «старые
понятия», оковавшие эту живую, свободную душу.
Его горе было не трогательное, возбуждающее участие, а злое,
неуступчивое, вызывающее новые удары противника за непокорность.
Даже это было не горе, а свирепое отчаяние.
Он готов был изломать Веру, как ломают чужую драгоценность, с
проклятием: «Не доставайся никому!» Так, по собственному
признанию, сделанному ей, он и поступил бы с другой, но не с
ней. Да она и не далась бы в ловушку — стало быть, надо бы было
прибегнуть к насилию и сделаться в одну минуту разбойником.
Притом одна материальная победа, обладание Верой, не доставило
бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой
другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица Вера
ускользает от него, что он теряет добычу, что он тратил на нее
время, силы, забывал «дело». Он злился от гордости и страдал
сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так
называемое сердце Веры, но не одолел ее ума и воли.
В этой области она обнаружила непреклонность, равную его
настойчивости. У ней был характер, и она упрямо вырабатывала
себе из старой, «мертвой» жизни крепкую, живую жизнь — и была и
для него так же, как для Райского, какой-то прекрасной статуей,
дышащей самобытною жизнью, живущей своим, не заемным умом, своей
гордой волей.
Она была выше других женщин. Он это видел, гордился своим
успехом в ее любви и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни
бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее
вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с
своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза,
свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля —
поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды и
окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые
цвета, перед которыми, казалось, и бледна, и пуста, и фальшива,
и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых,
казалось бы, свежих источников.
Его новые правда и жизнь не тянули к себе ее здоровую и сильную
натуру, а послужили только к тому, что она разобрала их по
клочкам и осталась вернее своей истине.
И вот она уходит, не оставив ему никакого залога победы, кроме
минувших свиданий, которые исчезнут, как следы на песке. Он
проигрывал сражение, терял ее и, уходя, понимал, что никогда не
встретит другой, подобной Веры.
Он сравнивал ее с другими, особенно «новыми» женщинами, из
которых многие так любострастно поддавались жизни по новому
учению, как Марина своим любвям, — и находил, что это — жалкие,
пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие
женщины, уступавшие воображению, темпераменту и даже золоту, а
те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не
убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь
другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова,
только лицемерно или тупо прикрывали это принципом.
Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял
навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее,
увлечь, обещать «бессрочную любовь», сидеть с ней годы, пожалуй
— жениться...
Он содрогнулся опять при мысли употребить грубый, площадной
обман — да и не поддастся она ему теперь. Он топнул ногой и
вскочил на плетень, перекинув ноги на другую сторону.
«Посмотреть, что она! Ушла, гордое создание! Что жалеть: она не
любила меня, иначе бы не ушла... Она резонерка!..» — думал он,
сидя на плетне.
«Взглянуть один раз... что он — и отвернуться навсегда...» —
колебалась и она, стоя у подъема на крутизну.
Еще прыжок: плетень и канава скрыли бы их друг от друга
навсегда. За оградой — рассудок и воля заговорят сильнее и
одержат окончательную победу. Он обернулся...
Вера стоит у подъема на крутизну, как будто не может взойти на
нее...
Наконец она сделала, с очевидным утомлением, два-три шага и
остановилась. Потом... тихо обернулась назад и вздрогнула. Марк
сидел еще на плетне и глядел на нее...
— Марк, прощай! — вскрикнула она — и сама испугалась
собственного голоса: так много было в нем тоски и отчаяния.
Марк быстро перекинул ноги назад, спрыгнул и в несколько прыжков
очутился подле нее.
«Победа! победа! — вопило в нем. — Она возвращается, уступает!»
— Вера! — произнес и он таким голосом, как будто простонал.
— Ты воротился... навсегда?.. Ты понял, наконец... о, какое
счастье! Боже, прости...
Она не договорила.
Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее вопль. Он
поднял ее на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку,
унося добычу...