Он зевнул широко, и когда очнулся от задумчивости, перед ним
бабушка стоит со счетами, с приходо-расходной тетрадью, с
деловым выражением в лице.
— Не устал ли ты с дороги? Может быть, уснуть хочешь: вон ты
зеваешь? — спросила она, — тогда оставим до утра.
— Нет, бабушка, я только и делал, что спал! Это нервическая
зевота. А вы напрасно беспокоитесь: я счетов смотреть не
стану...
— Как не станешь? Зачем же ты приехал, как не принять имение, не
потребовать отчета?..
— Какое имение! — небрежно сказал Райский.
— Какое имение: вот посмотри, сколько тягл, земли? вот года
четыре назад прикуплено, — видишь, сто двадцать четыре десятины.
Вот из них под выгон отдаются...
— Право? — машинально спросил Райский, — вы прикупили?
— Не я, а ты! Не ты ли мне доверенность прислал на покупку?
— Нет, бабушка, не я. Помню, что какие-то бумаги вы присылали
мне, я их передал приятелю своему, Ивану Ивановичу, а тот...
— Ты же подписал: гляди, вот копии! — показывала она.
— Может быть, я и подписал, — сказал он, не глядя,— только не
помню и не знаю что.
— О чем же ты помнишь? Ведь ты читал мои счеты, ведомости, что я
посылала к тебе?
— Нет, бабушка, не читал.
— Как же, там всё показано, куда поступали твои доходы, — ты
видел?
— Нет, не видал.
— Стало быть, ты не знаешь, куда я твои деньги тратила?
— Не знаю, бабушка, да и не желаю знать! — отвечал он,
приглядываясь из окна к знакомой ему дали, к синему небу, к
меловым горам за Волгой. — Представь, Марфинька: я еще помню
стихи Дмитриева, что в детстве учил:
О Волга пышна, величава,
Прости, но прежде удостой
Склонить свое вниманье к лире
Певца, незнаемого в мире,
Но воспоенного тобой...
— Может быть, бабушка, — равнодушно согласился он.
— Куда же ты девал ведомости об имении, что я посылала тебе? С
тобой они?
Он покачал отрицательно головою.
— Где же они?
— Какие ведомости, бабушка: ей-богу, не знаю.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче
огородов... Помнишь ли, сколько за последние года дохода было?
По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри... — Она
хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний
раз тебе послано было 550 рублей ассигнациями: ты тогда писал,
чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя...
— Что мне до этого за дело, бабушка! — с нетерпением сказал он.
— Кому же дело? — с изумлением спросила она, — ты этак не
думаешь ли, что я твоими деньгами пользовалась? Смотри, вот
здесь отмечена всякая копейка. Гляди... — Она ему совала большую
шнуровую тетрадь.
— Бабушка! я рвал все счеты и эти, ей-богу, разорву, если вы
будете приставать с ними ко мне.
Он взял было счеты, но она быстро вырвала их у него.
— Разорвешь: как ты смеешь? — вспыльчиво сказала она. — Рвал
счеты!
Он засмеялся и внезапно обнял ее и поцеловал в губы, как,
бывало, делывал мальчиком. Она вырвалась от него и вытерла рот.
— Я тут тружусь, сижу иногда за полночь, пишу, считаю каждую
копейку: а он рвал! То-то ты ни слова мне о деньгах, никакого
приказа, распоряжения, ничего! Что же ты думал об имении?
— Ничего, бабушка. Я даже забывал, есть ли оно, нет ли. А если
припоминал, так вот эти самые комнаты, потому что в них живет
единственная женщина в мире, которая любит меня и которую я
люблю... Зато только ее одну и больше никого... Да вот теперь
полюблю сестер, — весело оборотился он, взяв руку Марфиньки и
целуя ее, — всё полюблю здесь — до последнего котенка!
— Отроду не видывала такого человека! — сказала бабушка, сняв
очки и поглядев на него. — Вот только Маркушка у нас бездомный
такой...
— Какой это Маркушка? Мне что-то Леонтий писал... Что Леонтий,
бабушка, как поживает? Я пойду к нему...
— Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и
не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место... он и не
видит, что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой
подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался, что тот
книги, что ли, твои растаскал...
— Странный, необыкновенный ты человек! — говорила с досадой
бабушка. — Зачем приехал сюда: говори толком!
— Видеть вас, пожить, отдохнуть, посмотреть на Волгу, пописать,
порисовать...
— А имение? Вот тебе и работа: пиши! Коли не устал, поедем в
поле: озимь посмотреть.
— После, после, бабушка.
— Ти, ти, ти, та, та, та, ля, ля, ля... — выделывал он тщательно
опять мотив из «Севильского цирюльника».
— Полно тебе: ти, ти, ти, ля, ля, ля! — передразнила она. —
Хочешь смотреть и принимать имение?
— Нет, бабушка, не хочу!
— Кто же будет смотреть за ним: я стара, мне не углядеть, не
управиться. Я возьму да и брошу: что тогда будешь делать?..
— Ничего не буду делать; махну рукой да и уеду...
— Не прикажешь ли отдать в чужие руки?
— Нет, пока у вас есть охота — посмотрите, поживите.
— А когда умру?
— Тогда... оставить как есть.
— А мужики: пусть делают, что хотят?
Он кивнул головой.
— Я думал, что они и теперь делают, что хотят. Их отпустить бы
на волю... — сказал он.
— На волю: около пятидесяти душ, на волю! — повторила она, — и
даром, ничего с них не взять?
— Ничего!
— Чем же ты станешь жить?
— Они наймут у меня землю, будут платить мне что-нибудь.
— Что-нибудь: из милости, что вздумается! Ну, Борюшка!
Она взглянула на портрет матери Райского. Долго глядела она на
ее томные глаза, на задумчивую улыбку.
— Да, — сказала потом вполголоса, — не тем будь помянута
покойница, а она виновата! Она тебя держала при себе, шептала
что-то, играла на клавесине да над книжками плакала. Вот что и
вышло: петь да рисовать!
— Что же с домом делать? Куда серебро, белье, бриллианты, посуду
девать? — спросила она, помолчав. — Мужикам, что ли, отдать?
— А разве у меня есть бриллианты и серебро?.. — спросил он.
— Сколько я тебе лет твержу! От матери осталось: куда оно
денется? На вот, постой, я тебе реестры покажу...
— Не надо, ради Бога, не надо: мое, мое, верю. Стало быть, я
вправе распорядиться этим по своему усмотрению?
— Ты хозяин, так как же не вправе? Гони нас вон: мы у тебя в
гостях живем — только хлеба твоего не едим, извини... Вот,
гляди, мои доходы, а вот расходы...
Она совала ему другие большие шнуровые тетради, но он устранил
их рукой.
— Верю, верю, бабушка! Ну так вот что: пошлите за чиновником в
палату и велите написать бумагу: дом, вещи, землю, всё уступаю я
милым моим сестрам, Верочке и Марфиньке, в приданое...
Бабушка сильно нахмурилась и с нетерпением ждала конца речи,
чтобы разразиться.
— Но пока вы живы, — продолжал он, — всё должно оставаться в
вашем непосредственном владении и заведовании. А мужиков
отпустить на волю...
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не
нищие, у них по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки
втрое, а может быть и побольше, останется: это всё им! Не
бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней
найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться!
Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфинька!
Где ты? Иди сюда!
— Здесь, здесь, сейчас! — отозвался звонкий голос Марфиньки из
другой комнаты, куда она вышла, и она впорхнула веселая, живая,
резвая, с улыбкой, и вдруг остановилась. Она глядела, то на
бабушку, то на Райского, в недоумении. Бабушка сильно
расходилась.
— Вот слышишь: братец тебе жаловать изволит дом, и серебро, и
кружева. Ты ведь бесприданница, нищенка! Приседай же ниже,
благодари благодетеля, поцелуй у него ручку. Что же ты?
Марфинька прижалась к печке и глядела на обоих, не зная, что ей
сказать.
Бабушка отодвинула от себя все книги, счеты, гордо сложила руки
на груди и стала смотреть в окно. А Райский сел возле Марфиньки,
взял ее за руки.
— Скажи, Марфинька, ты бы хотела переехать отсюда в другой дом,
— спросил он, — может быть, в другой город?
— Ах, сохрани Боже: как это можно! Кто это выдумал такую
нелепость!..
— Вон кто, бабушка! — сказал Райский, смеясь.
Марфинька сконфузилась, а бабушка, к счастью, не слыхала. Она
сердито глядела в окно.
— Ведь у меня тут всё: сад и грядки, цветы... А птицы? Кто же
будет ходить за ними? Как можно — ни за что...
— Ну, вот бабушка хочет уехать и увезти вас обеих.
— Бабушка, душенька, куда? Зачем? Что это вы затеяли? —
бросилась она ласкаться к бабушке.
— Отстань! — сердито оттолкнула ее бабушка.
— Ты не хотела бы, Марфинька, не правда ли, выпорхнуть из этого
гнездышка?
— Нет, ни за что! — качая головой, решительно сказала она. —
Бросить цветник, мои комнатки... как это можно!
— И Верочка тоже?
— Она еще пуще меня: она ни за что не расстанется с старым
домом...
— Она любит его?
— Она там и живет, там ей только и хорошо. Она умрет, если ее
увезут — мы обе умрем.
— Ну, так вы никогда не уедете отсюда, — прибавил Райский, — вы
обе здесь выйдете замуж, ты, Марфинька, будешь жить в этом доме,
а Верочка в старом.
— Слава Богу: зачем же пугаете? А вы где сами станете жить?
— Я жить не стану, а когда приеду погостить, вот как теперь, вы
мне дайте комнату в мезонине — и мы будем вместе гулять, петь,
рисовать цветы, кормить птиц: ти, ти, ти, цып, цып, цып! —
передразнил он ее.
— Ах, вы злой! — сказала она. — Я думала, вы не успели даже
разглядеть меня, а вы всё подслушали!
— Ну, так это дело решенное: вы с Верочкой принимаете от меня в
подарок всё это, да?
— Да... братец... — весело сказала она и потянулась было к нему.
— Не сметь! — горячо остановила бабушка, до тех пор сердито
молчавшая. Марфинька села на свое место.
— Бесстыдница! — укоряла она Марфиньку. — Где ты выучилась от
чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не тому учила; век
свой чужой копейкой не поживилась... А ты не успела и двух слов
сказать с ним, и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка
ни за что бы у меня не приняла: та — гордая!
Марфинька надулась.
— Сами же давеча... сказали, — говорила она сердито, — что он
нам не чужой, а брат, и велели поцеловаться с ним; а брат может
всё подарить.
— Это логично! Против этого спорить нельзя, — одобрял Райский. —
Итак, решено: это всё ваше, я у вас гость...
— Не бери! — повелительно сказала бабушка. — Скажи: не хочу, не
надо, мы не нищие, у нас у самих есть имение.
— Не хочу, братец, не надо... — начала она с иронией повторять и
засмеялась. — Не надо, так не надо! — прибавила она и вздохнула,
лукаво поглядывая на него.
— Да уж ничего этого не будет там у вас, в бабушкином имении, —
продолжал Райский. — Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без
садика что за житье?
— Я садик возьму! — шепнула она, — только бабушке не го-во-ри-те...
— досказала она движениями губ, без слов.
— А кружева, белье, серебро? — говорил он вполголоса.
— Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю
деревянной ложкой есть... У нас всё по-деревенски.
— А эти саксонские чашки, эти пузатые чайники? Таких теперь не
делают. Ужели не возьмешь?
— Чашки возьму, — шептала она, — и чайники, еще вон этот
диванчик возьму и маленькие кресельца, да эту скатерть, где
вышита Диана с собаками. Еще бы мне хотелось взять мою
комнатку... — со вздохом прибавила она.
— Ну, весь дом — пожалуйста, Марфинька, милая сестра...
Марфинька поглядела на бабушку, потом, украдкой, утвердительно
кивнула ему.
— Ты любишь меня? да?
— Ах, очень! Как вы писали, что приедете, я всякую ночь вижу вас
во сне, только совсем не таким...
— Каким же?
— Таким румяным, не задумчивым, а веселым; вы будто всё шалите
да бегаете...
— Я ведь такой иногда бываю.
Она недоверчиво покосилась на него и покачала головой.
— Так возьмешь домик? — спросил он.
— Возьму, только чтоб и Верочка старый дом согласилась взять. А
то одной стыдно: бабушка браниться станет.
— Ну, вот и кончено! — громко и весело сказал он, — милая
сестра! Ты не гордая, не в бабушку!
Он поцеловал ее в лоб.
— Что кончено? — вдруг спросила бабушка. — Ты приняла? Кто тебе
позволил? Коли у самой стыда нет, так бабушка не допустит на
чужой счет жить. Извольте, Борис Павлович, принять книги, счеты,
реестры и все крепости на имение. Я вам не приказчица досталась.
Она выложила перед ним бумаги и книги.
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте
мужики принесли за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено
в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый
забор, жалованье Савелью — всё есть.
— Бабушка!
— Бабушки нет, а есть Татьяна Марковна Бережкова. Позвать сюда
Савелья! — сказала она, отворив дверь в девичью.
Через четверть часа вошел в комнату, боком, пожилой, лет сорока
пяти мужик, сложенный плотно, будто из одних широких костей, и
оттого казавшийся толстым, хотя жиру у него не было ни
золотника.
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками,
которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни
слов. Даже движений почти не делал. От одного разговора на
другой он тоже переходил трудно и медленно.
Мысленная работа совершается у него тяжело: когда он старается
выговорить свою мысль, то помогает себе бровями, складками на
лбу и отчасти указательным пальцем.
Он острижен в скобку, бороду бреет редко, и у него на губах и на
подбородке почти всегда торчит щетина.
— Вот помещик приехал! — сказала бабушка, указывая на Райского,
который наблюдал, как Савелий вошел, как медленно поклонился,
медленно поднял глаза на бабушку, потом, когда она указала на
Райского, то на него, как медленно поворотился к нему и
задумчиво поклонился.
— Ты теперь приходи к нему с докладом, — говорила бабушка, — он
сам будет управлять имением.
Савелий опять оборотился вполовину к Райскому и исподлобья, но
немного поживее, поглядел на него.
— Слушаю! — расстановочно произнес он, и брови поднялись
медленно.
— Какой задумчивый этот Савелий! — сказал Райский, провожая его
глазами.
— Будешь задумчив, как навяжется такая супруга, как Марина
Антиповна! Помнишь Антипа? ну так его дочка! А золото-мужик,
большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, —
честный, распорядительный: да вот где-нибудь да подстережет
судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в самом
деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
— Ведь это мое? — сказал он, обводя рукой кругом себя, — вы не
хотите ничего брать и запрещаете внукам...
— Ну, пусть и будет твое! — возразила она. — Зачем же отпускать
на волю, дарить?
— Надо же что-нибудь делать! Я уеду отсюда, вы управлять не
хотите: надо устроить...
— Зачем уезжать: я думала, что ты совсем приехал. Будет тебе
мыкаться! Женись и живи. А то хорошо устройство: отдать тысяч на
тридцать всякого добра!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась с собой. Ей бы и
в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением,
и не хотела она этого. Она бы не знала, что делать с собой. Она
хотела только попугать Райского — и вдруг он принял это
серьезно.
«Пожалуй, чего доброго? от него станется: вон он какой!» —
думала она в страхе.
— Так и быть, — сказала она, — я буду управлять, пока силы есть.
А то, пожалуй, дядюшка так управит, что под опеку попадешь! Да
чем ты станешь жить? Странный ты человек!
— Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и
довольно. Да я работать стану, — добавил он, — рисовать,
писать... Вот собираюсь за границу пожить: для этого то имение
заложу или продам...
— Бог с тобой, что ты, Борюшка! Долго ли этак до сумы дойти!
Рисовать, писать, имение продать! Не будешь ли по урокам бегать,
школьников учить? Эх ты! из офицеров вышел, вон теперь в
короткохвостом сертучишке ходишь! Вместо того чтобы четверкой в
дормезе прикатить, притащился на перекладной, один, без лакея,
чуть не пешком пришел! А еще Райский! Загляни в старый дом, на
предков: постыдись хоть их! Срам, Борюшка! То ли бы дело, с
этакими эполетами, как у дяди Сергея Ивановича, приехал: с тремя
тысячами душ взял бы...
Райский засмеялся.
— Что смеешься! Я дело говорю. Какая бы радость бабушке! Тогда
бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы самому...
— Ну, а как я не женюсь, и кружев не надо, то решено, что это
всё Верочке и Марфиньке отдадим... Так или нет?
— Ты опять свое! — заговорила бабушка.
— Да, свое, — продолжал Райский, — и если вы не согласитесь, я
отдам всё в чужие руки: это кончено, даю вам слово...
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка
Она колебалась.
— Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла
она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на
милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди. А ты —
кто! Вон еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Кто я, бабушка? — повторил он вслух, — несчастнейший из
смертных!
Он задумался и прилег головой к подушке дивана.
— Не говори этого никогда! — боязливо перебила бабушка, — судьба
подслушает, да и накажет: будешь
в самом деле несчастный! Всегда будь доволен или показывай, что
доволен.
Она даже боязливо оглянулась, как будто судьба стояла у нее за
плечами.
— Несчастный! а чем, позволь спросить? — заговорила она, —
здоров, умен, имение есть, слава Богу, вон какое! — она показала
головой в окна. — Чего еще: рожна, что ли, надо?
Марфинька засмеялась, и Райский с нею.
— Что это значит, рожон?
— А то, что человек не чувствует счастья, коли нет рожна, —
сказала она, глядя на него через очки. — Надо его ударить
бревном по голове, тогда он и узнает, что счастье было, и какое
оно плохенькое ни есть, а всё лучше бревна.
«Вот что практическая мудрость!» — подумал он.
— Бабушка! это жизненная заметка — это правда! вы философ!
— Вот ты и умный, и ученый, а не знал этого!
— Помиримтесь? — сказал он, вставши с дивана, — вы согласились
опять взять в руки этот клочок...
— Имение, а не клочок! — перебила она.
— Согласитесь же отдать всю ветошь и хлам этим милым девочкам...
Я бобыль, мне не надо, а они будут хозяйками. Не хотите, отдадим
на школы...
— Школьникам! Не бывать этому! Чтобы этим озорникам досталось!
Сколько они одних яблоков перетаскивают у нас через забор!
— Берите скорей, бабушка! Ужели вы на старости лет бросите это
гнездо?..
— Ветошь, хлам! Тысяч на десять серебра, белья, хрусталя —
ветошь! —твердила бабушка.
— Бабушка, — просила Марфинька, — мне цветничок и садик, да мою
зеленую комнату, да вот эти саксонские чашки с пастушком, да
салфетку с Дианой...
— Замолчишь ли ты, бесстыдница! Скажут, что мы попрошайки,
обобрали сироту!
— Кто скажет? — спросил Райский.
— Все! Первый Нил Андреич заголосит.
— Какой Нил Андреич?
— А помнишь: председатель в палате? Мы с тобой заезжали к нему,
когда ты после гимназии приехал сюда, — и не застали. А потом он
в деревню уехал; ты
его и не видал. Тебе надо съездить к нему: его все уважают и
боятся, даром что он в отставке...
— Черт с ним! Что мне за дело до него! — сказал Райский.
— Ах, Борис, Борис — опомнись! — сказала почти набожно бабушка.
— Человек почтенный...
— Чем же он почтенный?
— Старый, серьезный человек, со звездой!
Райский засмеялся.
— Чему смеешься?
— Что значит «серьезный»? — спросил он.
— Говорит умно, учит жить, не запоет: ти, ти, ти да та, та, та.
Строгий: за дурное осудит! Вот что значит серьезный.
— Все эти «серьезные» люди — или ослы великие, или лицемеры! —
заметил Райский. — «Учит жить»: а сам он умеет ли жить?
— Еще бы не умел! нажил богатство, вышел в люди...
— Иной думает у нас, что вышел в люди, а в самом-то деле он
вышел в свиньи...
Марфинька засмеялась.
— Не люблю, не люблю, когда ты так дерзко говоришь! — гневно
возразила бабушка. — Ты во что сам вышел, сударь: ни Богу свеча,
ни черту кочерга! А Нил Андреич все-таки почтенный человек, что
ни говори: узнает, что ты так небрежно имением распоряжаешься —
осудит! И меня осудит, если я соглашусь взять: ты сирота...
— Вы мне когда-то говорили, что он племянницу обобрал, в казне
воровал, — и он же осудит...
— Помолчи, помолчи об этом, — торопливо отозвалась бабушка, —
помни правило: «Язык мой — враг мой, прежде ума моего родился!»
— Разве я маленький, что не вправе отдать кому хочу, еще и
родственницам? Мне самому не надо, — продолжал он, — стало быть,
отдать им — и разумно, и справедливо.
— А если ты женишься?
— Я не женюсь.
— Почем знать? Какая-нибудь встреча... вон здесь есть богатая
невеста... Я писала тебе...
— Мне не надо богатства!
— Не надо богатства: что городит! Жену ведь надо?
— И жену не надо.
— Как не надо? Как же ты проживешь? — спросила она недоверчиво.
Он засмеялся и ничего не сказал.
— Пора, Борис Павлович, — сказала она, — вон в виске седина
показывается. Хочешь, посватаю? А какая красавица, как
воспитана!
— Нет, бабушка, не хочу!
— Я не шучу, — заметила она, — у меня давно было в голове.
— И я не шучу, у меня никогда в голове не было.
— Ты хоть познакомься!
— И знакомиться не стану.
— Женитесь, братец, — вмешалась Марфинька, — я бы стала нянчить
детей у вас... я так люблю играть с ними.
— А ты, Марфинька, думаешь выйти замуж?
Она покраснела.
— Скажи мне правду, на ухо, — говорил он.
— Да... иногда думаю.
— Когда же иногда?
— Когда детей вижу: я их больше всего люблю...
Райский засмеялся, взял ее за обе руки и прямо смотрел ей в
глаза. Она покраснела, ворочалась то в одну, то в другую
сторону, стараясь не смотреть на него.
— Ты послушай только: она тебе наговорит! — приговаривала
бабушка, вслушавшись и убирая счеты. — Точно дитя: что на уме,
то и на языке!
— Я очень люблю детей, — оправдывалась она, смущенная, — мне
завидно глядеть на Надежду Никитишну: у ней семь человек... Куда
ни обернись, везде дети. Как это весело! Мне бы хотелось
побольше маленьких братьев и сестер, или хоть чужих деточек. Я
бы и птиц бросила, и цветы, музыку, всё бы за ними ходила. Один
шалит, его в угол надо поставить, тот просит кашки, этот кричит,
третий дерется; тому оспочку надо привить, той ушки пронимать, а
этого надо учить ходить... Что может быть веселее! Дети — такие
милые, грациозные от природы, смешные, добрые, хорошенькие!
— Есть и безобразные, — сказал Райский, — разве ты и их любила
бы?..
— Есть больные, — строго заметила Марфинька, — а безобразных
нет! Ребенок не может быть безобразен. Он еще не испорчен ничем.
Всё это говорила она с жаром, почти страстно, так что ее
грациозная грудь волновалась под кисеей, как будто просилась на
простор.
— Какой идеал жены и матери! Милая Марфинька — сестра! Как
счастлив будет муж твой!
Она стыдливо села в угол.
— Она всё с детьми: когда они тут, ее не отгонишь, — заметила
бабушка, — поднимут шум, гам, хоть вон беги!
— А есть у тебя кто-нибудь на примете, — продолжал Райский, —
жених какой-нибудь?..
— Что это ты, мой батюшка, опомнись? Как она без бабушкина
спроса будет о замужестве мечтать?
— Как, и мечтать не может без спроса?
— Конечно, не может.
— Ведь это ее дело.
— Нет, не ее, а пока бабушкино, — заметила Татьяна Марковна. —
Пока я жива, она из повиновения не выйдет.
— Зачем это вам, бабушка?
— Что зачем?
— Такое повиновение: чтоб Марфинька даже полюбить без вашего
позволения не смела?
— Выйдет замуж, тогда и полюбит.
— Как «выйдет замуж и полюбит»: полюбит и выйдет замуж, хотите
вы сказать!
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав
рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что за человек, пуд
соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
— Так у вас еще не выходят девушки, а отдают их — бабушка! Есть
ли смысл в этом...
— Ты, Борюшка, пожалуйста, не учи их этим своим идеям!.. Вон,
покойница мать твоя была такая же... да и сошла прежде времени в
могилу!
Она вздохнула и задумалась.
«Нет, это всё надо переделать! — сказал он про себя... — Не дают
свободы — любить. Какая грубость! А ведь добрые, нежные люди!
Какой еще туман, какое затмение в их головах!»
— Марфинька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли,
бабушка: этот домик, со всем, что здесь есть, как будто для
Марфиньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо
надстроить. Люби,
Марфинька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять
подарок!
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если не
женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что
ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич... надо
втихомолку...
— Свободный, разумный и справедливый поступок — втихомолку!
Долго ли мы будем жить, как совы, бояться света дневного,
слушать совиную мудрость Нилов Андреевичей!..
— Шш! Ш-ш! — зашипела бабушка, — услыхал бы он! Человек он
старый, заслуженный, а главное серьезный! Мне не сговорить с
тобой — поговори с Титом Никонычем. Он обедать придет, —
прибавила Татьяна Марковна.
«Странный, необыкновенный человек! — думала она. — Всё ему
нипочем, ничего в грош не ставит! Имение отдает, серьезные люди
у него — дураки, себя несчастным называет! Погляжу еще, что
будет! .