Татьяна Марковна внутренно смутилась, когда Тушин переступил
порог ее комнаты. Он молча, с опущенными глазами, поздоровался с
ней, тоже перемогая свою тревогу, — и оба в первую минуту не
глядели друг на друга.
Им приходилось коснуться взаимной раны, о которой до сих пор не
было намека между ними, хотя они взаимно обменивались
знаменательными взглядами и понимали друг друга из грустного
молчания. Теперь предстояло стать открыто лицом к лицу и
говорить.
Оба молчали. Она пока украдкой взглядывала на него и замечала
перемены, какие произошли в нем в эти две-три недели: как осанка
у него стала не так горда и бодра, как тускло смотрит он в иные
минуты, как стали медленны его движения. И похудел он, и
побледнел.
— Вы от Веры теперь? — спросила она наконец. — Как вы нашли ее?
— Ничего... она, кажется, здорова... покойна...
Татьяна Марковна вздохнула.
— Какой покой! Ну пусть уж она: а вам сколько беспокойства, Иван
Иванович! — тихо проговорила она, стараясь не глядеть на него.
— Что мои беспокойства! Надо успокоить Веру Васильевну.
— Бог не дает, не судьба! Только стала оправляться она, и я было
отдохнула от домашнего горя, пока оно крылось за стенами, а
теперь перешло и за стены...
Тушин вдруг навострил уши, как будто услышал выстрел.
— Иван Иванович, — решительно заговорила Татьяна Марковна, — по
городу сплетня ходит. Мы с Борюшкой погорячились и сорвали маску
с лицемера Тычкова: вы знаете. Мне бы и не под лета, да он уж
очень зазнался. Терпенья не было! Теперь он срывает маску с
нас...
— С вас? С кого — с вас?
— Обо мне он что-то молол — его не слушали: я мертвая... а о
Вере...
— О Вере Васильевне?
Тушин привстал.
— Садитесь, Иван Иваныч, — сказала Татьяна Марковна, — да, о
ней. Может быть, так и надо... может быть, это — возмездие. Но
тут припутали и вас...
— Меня: рядом с Верой Васильевной?
— Да, Иван Иванович, — и вот где истинное наказание!
— Позвольте же узнать, что говорят?
Татьяна Марковна передала ему слух.
— В городе заметили, что у меня в доме неладно: видели, что вы
ходили с Верой в саду, уходили к обрыву, сидели там на скамье,
горячо говорили и уехали, а мы с ней были больны, никого не
принимали... вот откуда вышла сплетня!
Он молча слушал и хотел что-то сказать, она остановила его.
— Позвольте, Иван Иванович, кончить: это не всё. Борис Павлыч...
вечером, накануне дня рождения Марфиньки... пошел искать Веру...
Она остановилась.
— Что же дальше? — спросил Тушин нетерпеливо.
— За ним потащилась Крицкая: она заметила, что Борюшка
взволнован... У него вырвались какие-то слова о Верочке...
Полина Карповна приняла их на свой счет. Ей, конечно, не
поверили — знают ее — и теперь добираются правды, с кем была
Вера, накануне рождения, в роще... Со дна этого проклятого
обрыва поднялась туча и покрыла всех нас... и вас тоже.
— Что же про меня говорят?
— Что и в тот вечер, накануне, Вера была там, в роще, внизу, с
кем-то... говорят — с вами.
Она замолчала.
— Что же вам угодно, чтоб я сделал? — спросил он покорно.
— Надо сказать, что было: правду. Вам теперь, — решительно
заключила Татьяна Марковна, — надо прежде всего выгородить себя:
вы были чисты всю жизнь, таким должны и остаться... А мы с
Верой, после свадьбы Марфиньки, тотчас уедем в Новоселово, ко
мне, навсегда... Спешите же к Тычкову и скажите, что вас не было
в городе накануне, и, следовательно, вы и в обрыве быть не
могли...
Она замолчала и грустно задумалась. Тушин, сидя, согнулся
корпусом вперед и, наклонив голову, смотрел себе на ноги.
— А если б я не так сказал?.. — вдруг подняв голову, отозвался
он.
— Как знаете, Иван Иванович: так и решайте. Что другое могли бы
вы сказать?
— Я сказал бы Тычкову, — да не ему: я с ним и говорить не хочу,
а другим — что я был в городе, потому что это — правда: я не за
Волгой был, а дня два пробыл у приятеля здесь — и сказал бы, что
я был накануне... в обрыве — хоть это и неправда, — с Верой
Васильевной... Прибавил бы, что... делал предложение и получил
отказ, что это огорчило меня и вас, так как вы были — за меня, и
что Вера Васильевна сама огорчилась, но что дружба наша от этого
не расстроилась... Пожалуй, можно намекнуть на какую-нибудь
отдаленную надежду... обещание подумать...
— То есть, — сказала Татьяна Марковна задумчиво, — сказать, что
было сватовство, не сладилось... Да! если вы так добры... можно
и так. Но ведь не отстанут после, будут ждать, спрашивать: скоро
ли, когда? Обещание не век будет обещанием...
— Забудут, Татьяна Марковна, особенно если вы уедете, как
говорите... А если не забудут... и вы с Верой Васильевной будете
всё тревожиться... то и принять предложение... — тихо досказал
Тушин.
Татьяна Марковна изменилась в лице.
— Иван Иванович! — сказала она с упреком, — за кого вы нас
считаете с Верой? Чтобы заставить молчать злые языки, заглушить
не сплетню, а горькую правду, — для этого воспользоваться вашей
прежней слабостью к ней и великодушием? И потом, чтоб всю жизнь
— ни вам, ни ей — не было покоя! Я не ожидала этого от вас!
— Напрасно! никакого великодушия тут нет! А я думал, когда вы
рассказывали эту сплетню, что вы за тем меня и позвали, чтоб
коротко и ясно сказать: «Иван Иванович, и ты тут запутан:
выгороди же и себя и ее вместе!» Вот тогда я прямо, как
Викентьев, назвал бы вас бабушкой и стал бы на колени перед
вами. Да оно бы так и должно быть! — сказал он уныло. —
Простите, Татьяна Марковна, а у вас дело обыкновенно начинается
с старого обычая, с старых правил, да с справки о том, как было,
да что скажут, а собственный ум и сердце придут после. Вот если
б с них начать, тогда бы у вас этой печали не было, а у меня
было бы меньше седых волос, и Вера Васильевна...
Он остановился, как будто опомнившись.
— Виноват! — вдруг понизив тон, перешедший в робость, сказал он.
— Я взялся не за свое дело. Решаю и за Веру Васильевну — а вся
сила в ней!
— Вот видите, без моего «ума и сердца», сами договорились до
правды, Иван Иванович! Мой «ум и сердце» говорили давно за вас,
да не судьба! Стало быть, вы из жалости взяли бы ее теперь, а
она вышла бы за вас — опять скажу — ради вашего...
великодушия... Того ли вы хотите? Честно ли и правильно ли это и
способны ли мы с ней на такой поступок? Вы знаете нас...
— И честно, и правильно, если она чувствует ко мне, что говорит.
Она любит меня, как «человека», как друга: это ее слова, —
ценит, конечно, больше, нежели я стою... Это большое счастье!
Это ведь значит, что со временем... полюбила бы — как доброго
мужа...
— Иван Иванович, вам-то что этот брак принес бы!.. сколько
горя!.. Подумайте! Боже мой!
— Я не мешаюсь ни в чьи дела, Татьяна Марковна, вижу, что вы
убиваетесь горем, — и не мешаю вам: зачем же вы хотите думать и
чувствовать за меня? Позвольте мне самому знать, что мне
принесет этот брак! — вдруг сказал Тушин резко. — Счастье на всю
жизнь — вот что он принесет! А я, может быть, проживу еще лет
пятьдесят! Если не пятьдесят, хоть десять, двадцать лет счастья!
Он почесал голову почти с отчаянием, что эти две женщины не
понимают его и не соглашаются отдать ему в руки то счастье,
которое ходит около него, ускользает, не дается и в которое бы
он вцепился своими медвежьими когтями и никогда бы не выпустил
вон.
А они не видят, не понимают, всё еще громоздят горы, которые
вдруг выросли на его дороге и пропали, — их нет больше: он
одолел их страшною силою любви и муки!
Ужели даром бился он в этой битве и устоял на ногах, не добыв
погибшего счастья? Была одна только неодолимая гора: Вера любила
другого, надеялась быть счастлива с этим другим — вот где
настоящий обрыв! Теперь надежда ее умерла, умирает, по словам ее
(«а она никогда не лжет и знает себя», подумал он), —
следовательно, ничего нет больше, никаких гор! А они не
понимают, выдумывают препятствия!
«А их нет, нет, нет!» — с бешенством про себя шептал Тушин — и
почти злобно смотрел на Татьяну Марковну.
— Татьяна Марковна! — заговорил он, вдруг опять взяв высокую
ноту, горячо и сильно. — Ведь если лес мешает идти вперед, его
вырубают, море переплывают, а теперь вон прорывают и горы
насквозь, и всё идут смелые люди вперед! А здесь ни леса, ни
моря, ни гор — ничего нет: были стены и упали, был обрыв и нет
его! Я бросаю мост чрез него и иду, ноги у меня не трясутся...
Дайте же мне Веру Васильевну, дайте мне ее! — почти кричал он, —
я перенесу ее через этот обрыв и мост — и никакой черт не
помешает моему счастью и ее покою — хоть живи она сто лет! Она
будет моей царицей и укроется в моих лесах, под моей защитой, от
всяких гроз и забудет всякие обрывы, хоть бы их были тысячи!!
Что это вы не можете понять меня!
Он встал, вдруг зажал глаза платком и в отчаянии начал ходить по
комнате.
— Я-то понимаю, Иван Иванович, — тихо, сквозь слезы, сказала
Татьяна Марковна, помолчав, — но дело не во мне...
Он вдруг остановился, отер глаза, провел рукой по своей густой
гриве и взял обе руки Татьяны Марковны.
— Простите меня, Татьяна Марковна, я всё забываю главное: ни
горы, ни леса, ни пропасти не мешают — есть одно препятствие
неодолимое: Вера Васильевна не хочет, стало быть — видит впереди
жизнь счастливее, нежели со мной...
Изумленная, тронутая Татьяна Марковна хотела что-то возразить,
он остановил ее.
— Виноват опять! — сказал он, — я не в ту силу поворотил.
Оставим речь обо мне, я удалился от предмета. Вы звали меня,
чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что это обеспокоит меня,
— так? Успокойтесь же и успокойте Веру Васильевну, увезите ее, —
да чтоб она не слыхала об этих толках! А меня это не обеспокоит!
Он усмехнулся.
— Эта нежность мне не к лицу. На сплетню я плюю, а в городе
мимоходом скажу, как мы говорили сейчас, что я сватался и
получил отказ, что это огорчило вас, меня и весь дом... так как
я давно надеялся... Тот уезжает завтра или послезавтра навсегда
(я уж справился) — и всё забудется. Я и прежде ничего не боялся,
а теперь
мне нечем дорожить. Я всё равно что живу, что нет, с тех пор как
решено, что Вера Васильевна не будет никогда моей женой...
— Будет вашей женой, Иван Иванович, — сказала Татьяна Марковна,
бледная от волнения, — если... то забудется, отойдет... (Он
сделал нетерпеливый, отчаянный жест...) если этот обрыв вы не
считаете бездной... Я поняла теперь только, как вы ее любите...
Она еще боялась верить слезам, стоявшим в глазах Тушина, его
этим простым словам, которые возвращали ей всю будущность,
спасали погибшую судьбу Веры.
— «Будет?» — повторил и он, подступив к ней широкими шагами, и
чувствовал, что волосы у него поднимаются на голове и дрожь
бежит по телу. — Татьяна Марковна! не маните меня напрасной
надеждой: я не мальчик! Что я говорю — то верно, но хочу, чтоб и
то, что сказано мне, — было верно, чтоб не отняли у меня потом!
Кто мне поручится, что это будет, что Вера Васильевна...
когда-нибудь...
— Бабушка поручится: теперь — это всё равно, что она сама...
Тушин блеснул на нее благодарным взглядом и взял ее руку.
— Но погодите, Иван Иванович! — торопливо, почти с испугом,
прибавила она и отняла руку, видя, как Тушин вдруг точно вырос,
помолодел, стал, чем был прежде. — Теперь я — уж не как бабушка,
а как женщина, скажу: погодите, рано, не до того ей! Она еще
убита, дайте ей самой оправиться! Не тревожьте, оставьте ее
надолго! Она расстроена, не перенесет... Да и не поймет вас, не
поверит теперь вам, подумает, что вы в горячке, хотите не
выпустить ее из рук, а потом одумаетесь. Дайте ей покой. Вы
давеча помянули про мой ум и сердце; вот они мне и говорят:
погоди! Да, я бабушка ей, а не затрону теперь этого дела, а вы и
подавно... Помните же, что я вам говорю...
— Я буду помнить одно слово: «будет» и им пока буду жить. Видите
ли, Татьяна Марковна, что сделало оно со мной, это ваше слово?..
— Вижу, Иван Иванович, и верю, что вы говорите не на ветер.
Оттого и вырвалось у меня это слово: не принимайте его слишком
горячо к сердцу — я сама боюсь...
— Я буду надеяться... — сказал он тише и смотрел на нее молящими
глазами. — Ах, если б и я, как Викентьев, мог когда-нибудь
сказать: «бабушка»!
Она сделала ему знак, чтоб он оставил ее, и когда он вышел, она
опустилась в кресло, закрыв лицо платком.