Райский взял фуражку и собрался идти в сад. Марфинька
вызвалась показать ему всё хозяйство: и свой садик, и большой
сад, и огород, цветник, беседки.
— Только в лес боюсь; я не хожу с обрыва, там страшно, глухо! —
говорила она. — Верочка приедет, она проводит вас туда.
Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядкам и
цветам, как сильф, блестя красками здоровья, веселостью
серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она
казалась сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и
красок весны.
Борис видел всё это у себя в уме и видел себя, задумчивого,
тяжелого. Ему казалось, что он портит картину, для которой ему
тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у
ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью
движений.
Ему хотелось бы рисовать ее бескорыстно, как артисту, без себя,
вот как бы нарисовал он, например,
бабушку. Фантазия услужливо рисовала ее во всей старческой
красоте: и выходила живая фигура, которую он наблюдал покойно,
объективно.
А с Марфинькой это не удавалось. И сад, казалось ему, хорош
оттого, что она тут. Марфинька реяла около него, осматривала
клумбы, поднимала головку то у того, то у другого цветка.
— Вот этот розан вчера еще почкой был, а теперь посмотрите, как
распустился, — говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
— Как ты сама! — сказал он.
— Ну, уж хороша роза!
— Ты лучше ее!
— Понюхайте, как она пахнет!
Он нюхал цветок и шел за ней.
— А вот эти маргаритки надо полить, и пионы тоже! — говорила она
опять, и уже была в другом углу сада, черпала воду из бочки и с
грациозным усилием несла лейку, поливала кусты и зорко
осматривала, не надо ли полить другие.
— А в Петербурге еще и сирени не зацвели, — сказал он.
— Ужели? А у нас уж отцвели, теперь акации начинают цвести. Для
меня праздник, когда липы зацветут, — какой запах!
— Сколько здесь птиц! — сказал он, вслушиваясь в веселое
щебетанье на деревьях.
— У нас и соловьи есть — вон там, в роще! И мои птички все здесь
пойманы, — говорила она. — А вот тут в огороде мои грядки: я
сама работаю. Подальше — там арбузы, дыни, вот тут цветная
капуста, артишоки...
— Пойдем, Марфинька, к обрыву, на Волгу смотреть.
— Пойдемте, только я близко не пойду, боюсь. У меня голова
кружится. И не охотница я до этого места! Я недолго с вами
пробуду! Бабушка велела об обеде позаботиться. Ведь я хозяйка
здесь! У меня ключи от серебра, от кладовой. Я вам велю достать
вишневого варенья: это ваше любимое, Василиса сказывала.
Он улыбкой поблагодарил ее.
— А что к обеду? — спросила она. — Бабушка намерена угостить вас
на славу.
— Ведь я обедал. Разве к ужину?
— До ужина еще полдник будет: за чаем простоквашу подают: что вы
лучше любите, творог со сливками... или...
— Да, я люблю творог... — рассеянно отвечал Райский.
— Или простоквашу?
— Да, хорошо простоквашу...
— Что же лучше? — спросила она и, не слыша ответа, обернулась
посмотреть, что его занимает. А он пристально следил, как она,
переступая через канавку, приподняла край платья и вышитой юбки
и как из-под платья вытягивалась кругленькая, точно выточенная,
и крепкая небольшая нога, в белом чулке, с коротеньким, будто
обрубленным носком, обутая в лакированный башмак, с красной
сафьянной отделкой и с пряжкой.
— Ты любишь щеголять, Марфинька: лакированный башмак! — сказал
он.
Он думал, что она смутится, пойманная врасплох, приготовился
наслаждаться ее смущением, смотреть, как она быстро и стыдливо
бросит из рук платье и юбку.
— Это мы с бабушкой на ярмарке купили, — сказала она, приподняв
еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. — А у
Верочки лиловые, — прибавила она. — Она любит этот цвет. Что же
вам к обеду: вы еще не сказали?
Но он не слушал ее. «Милое дитя! — думал он, — тебе не надо
притворяться стыдливой!»
— Я не хочу есть, Марфинька. Дай руку, пойдем к Волге.
Он прижал ее руку к груди и чувствовал, как у него бьется
сердце, чуя близость... чего? наивного, милого ребенка, доброй
сестры или... молодой, расцветшей красоты? Он боялся, станет ли
его на то, чтоб наблюдать ее как артисту, а не отдаться, по
обыкновению, легкому впечатлению?
У него перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе
созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то же
время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его
самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь как будто
втягивает его...
— Ты поешь, Марфинька? — спросил он.
— Да... немножко, — застенчиво отвечала она.
— Что же?
— Русские романсы; начала итальянскую музыку, да учитель уехал.
Я пою: «Una voce poco fa»1, только трудно очень для
меня. А вы поете?
— Диким голосом, но зато беспрестанно.
— Что же?
— Всё. — И он запел из «Ломбардов», потом марш из «Семирамиды» и
вдруг замолк.
Он взглядывал близко ей в глаза, жал руку и соразмерял свой шаг
с ее шагом.
«Ничего больше не надо для счастья, — думал он, — умей только
остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал другой
на моем месте. Здесь всё есть для тихого счастья — но... это не
мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут... воображение
устанет, — и впечатление износится... иллюзия лопнет, как
мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
Он выпустил ее руку и задумался.
— Что ж вы молчите? — спросила она. «Ничего не говорит!» — про
себя прибавила потом.
— Ты любишь читать... читаешь, Марфинька? — спросил он,
очнувшись.
— Да, когда соскучусь, читаю.
— Что же?
— Что попадется: Тит Никоныч журналы носит, повести читаю.
Иногда у Верочки возьму французскую книгу какую-нибудь. «Елену»
недавно читала мисс Еджеворт, еще «Джен Эйр»... Это очень
хорошо... Я две ночи не спала: всё читала, не могла оторваться.
— Что тебе больше нравится? Какой род чтения?
Она подумала немного, очевидно затрудняясь определить род.
— Да вы смеяться будете, как давеча над гусенком... — сказала
она, не решаясь говорить.
— Нет, нет, Марфинька: смеяться над такой милой, хорошенькой
сестрой! Ведь ты хорошенькая?
— Ну, что за хорошенькая! — небрежно сказала она, — толстая,
белая! Вот Верочка так хорошенькая, прелесть!
— Что же ты любишь читать? Поэзию читаешь: стихи?
— Да, Жуковского, Пушкина недавно «Мазепу» прочла.
— Что же, нравится?
Она отрицательно покачала головой.
— Отчего?
— Жалко Марию. Вот «Гулливеровы путешествия» нашла у вас в
библиотеке и оставила у себя. Я их раз семь прочла. Забуду
немного и опять прочту. Еще «Кота Мура», «Братья Серапионы»,
«Песочный человек»: это больше всего люблю.
— Какие же тебе книжки еще нравятся? Читала ли ты серьезное
что-нибудь?
— Серьезное? — повторила она, и лицо у ней вдруг серьезно
сморщилось немного. — Да, вон у меня из ваших книг остались
некоторые, да я их не могу одолеть...
— Какие же?
— Шатобриана — «Les Martyrs...»2 Это уж очень высоко
для меня!
— Ну, а историю?
— Леонтий Иванович давал — Мишле, «Precis de l’histoire moderne»,3
потом Римскую историю, кажется, Жибона...
— То есть Гиббона: что же?
— Я не дочитала... слишком величественно! Это надо только
учителям читать, чтоб учить...
— Ну, романы читаешь?
— Да... только такие, где кончается свадьбой.
Он засмеялся, и она за ним.
— Это глупо? да? — спросила она.
— Нет, мило. В тебе глупого не может быть.
— Я всегда прежде посмотрю, — продолжала она смелее, — и если
печальный конец в книге — я не стану читать. Вон «Басурмана»
начала, да Верочка сказала, что жениха казнили, я и бросила.
— Стало быть, ты и «Горя от ума» не любишь? Там не свадьбой
кончается.
Она потрясла головой.
— Софья Павловна гадкая, — заметила она, — а Чацкого жаль:
пострадал за то, что умнее всех!
Он с улыбкой вслушивался в ее литературный лепет и с
возрастающим наслаждением вглядывался ей в глаза, в беленькие,
тесные зубы, когда она смеялась.
— Мы будем вместе читать, — сказал он, — у тебя сбивчивые
понятия, вкус не развит. Хочешь учиться? Будешь понимать, делать
верно критическую оценку.
— Да, только выбирайте книжки, где веселый конец, свадьба...
— И детки чтоб были? — лукаво спросил он, — чтоб одного «кашкой
кормили», другому «оспочку прививали»? Да?
— Злой, злой! ничего не стану говорить вам... Вы всё замечаете,
ничего не пропустите...
— Так ты не выйдешь ни за кого без бабушкина спроса?
— Не выйду! — сказала она с твердостью, даже немного хвастливо,
что она не в состоянии сделать такого дурного поступка.
— Почему же так?
— А если он картежник, или пьяница, или дома никогда не сидит,
или безбожник какой-нибудь, вон как Марк Иваныч... почем я знаю?
А бабушка всё узнает...
— А Марк Иваныч безбожник?
— Никогда в церковь не ходит.
— Ну, а если этот безбожник или картежник понравится тебе?..
— Всё равно, я не выйду за него!
— А если полюбишь ты?..
— Картежника или такого, который смеется над религией, вон как
Марк Иваныч: будто это можно? Я с ним и не заговорю никогда; как
же полюблю?
— Так что бабушка скажет, так тому и быть?
— Да, она лучше меня знает.
— А когда же ты сама будешь знать и жить?
— Когда... буду в зрелых летах, буду своим домом жить, когда у
меня будут свои...
— Дети? — подсказал Райский.
— Свои коровы, лошади, куры, много людей в доме... Да, и дети...
— краснея, добавила она.
— А до тех пор всё бабушка?
— Да. Она умная, добрая, она всё знает. Она лучше всех здесь и в
целом свете! — с одушевлением сказала она.
Он замолчал, припоминая Беловодову, разговор с ней, сходство
между той и другой, и разные причины этого сходства, и причины
несходства.
У него рисовались оба образа и просились во что-то: обе готовые,
обе прекрасные — каждая своей красотой — обе разливали яркий
свет на какую-то картину.
Что из этого будет — он не знал и пока решил написать Марфинькин
портрет масляными красками.
Они подошли к обрыву. Марфинька боязливо заглянула вниз и,
вздрогнув, попятилась назад.
Райский бросил взгляд на Волгу, забыл всё и замер неподвижно,
воззрясь в ее задумчивое течение, глядя, как она раскидывается
по лугам широкими разливами.
Полноводье еще не сбыло, и река завладела плоским прибрежьем, а
у крутых берегов шумливо и кругами омывала подножия гор. В
разных местах, незаметно, будто не двигаясь, плыли суда. Высоко
на небе рядами висели облака.
Марфинька подошла к Райскому и смотрела равнодушно на всю
картину, к которой привыкла давно.
— Вот эти суда посуду везут, — говорила она, — а это расшивы из
Астрахани плывут. А вот, видите, как эти домики окружило водой?
Там бурлаки живут. А вон, за этими двумя горками, дорога идет к
попадье. Там теперь Верочка. Как там хорошо, на берегу! В июле
мы будем ездить на остров, чай пить. Там бездна цветов.
Райский молчал.
— Там зайцы водятся, только теперь их затопило, бедных! У меня
кролики есть, я вам покажу!
Он продолжал молчать.
— В конце лета суда с арбузами придут, — продолжала она, —
сколько их тут столпится! Мы покупаем только мочить, а к десерту
свои есть, крупные, иногда в пуд весом бывают. Прошлый год
больше пуда один был, бабушка архиерею отослала.
Райский всё смотрел.
«Всё молчит!» — шепнула Марфинька про себя.
— Пойдем туда! — вдруг сказал он, показывая на обрыв и взяв ее
за руку.
— Ах, нет, нет, боюсь! — говорила она, дрожа и пятясь.
— Со мной боишься?
— Боюсь!
— Я тебе не дам упасть. Разве ты не веришь, что я сберегу тебя?
— Верю, да боюсь. Вон Верочка не боится: одна туда ходит, даже в
сумерки! Там убийца похоронен, а ей ничего!
— Ну, если б я сказал тебе: «Закрой глаза, дай руку и иди, куда
я поведу тебя», — ты бы дала руку? закрыла бы глаза?
— Да... дала бы, и глаза бы закрыла, только... одним глазом
тихонько бы посмотрела...
— Ну, вот теперь попробуй — закрой глаза, дай руку; ты увидишь,
как я тебя сведу осторожно: ты не почувствуешь страха. Давай же,
вверься мне, закрой глаза.
Она закрыла глаза, но так, чтоб можно было видеть, и только он
взял ее за руку и провел шаг, она вдруг увидела, что он сделал
шаг вниз, а она стоит на краю обрыва, вздрогнула и вырвала у
него руку.
— Ни за что не пойду, ни за что! — с хохотом и визгом говорила
она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет!
Что же к обеду? — спрашивала она, — любите ли вы макароны?
свежие грибы?
Он ничего не отвечал и любовался ею.
— Какая ты прелесть! Ты цельная, чистая натура! и как ты верна
ей, — сказал он, — ты находка для художника! Сама
естественность!
Он поцеловал у нее руку.
— Чего-чего не наговорили обо мне! Да куда же вы?
Ответа не было. Она подошла к обрыву шага на два, робко
заглянула туда и видела, как с шумом раздавались кусты врозь и
как Райский, точно по крупным уступам лестницы, прыгал по горбам
и впадинам оврага.
— Страсть какая! — с дрожью сказала она и пошла домой .