Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его «обязанности к
другу», на которую он так торжественно готовился недавно и от
которой отвлекла его Вера. У него даже забилось сердце, когда он
оживил в памяти свои намерения оградить домашнее счастье этого
друга.
Леонтья не было дома, и Ульяна Андреевна встретила Райского с
распростертыми объятиями, от которых он сухо уклонился. Она
называла его старым другом, «шалуном», слегка взяла его за ухо,
посадила на диван, села к нему близко, держа его за руку.
Райский едва терпел эту прямую атаку и растерялся в первую
минуту от быстрого и неожиданного натиска, который вдруг перенес
его в эпоху старого знакомства с Ульяной Андреевной и
студенческих шалостей: но это было так давно!
— Что вы, Ульяна Андреевна, опомнитесь — я не студент, а вы не
девочка!.. — упрекнул он ее.
— Для меня вы всё тот же милый студент, шалун, а я для вас та же
послушная девочка...
Она вскочила с места, схватила его за руки и три раза
повернулась с ним по комнате, как в вальсе.
— А кто мне платье разорвал, помните?..
Он смотрел на нее, стараясь вспомнить.
— Забыли как ловили за талию, когда я хотела уйти!.. Кто на
коленях стоял? Кто ручки целовал! Нате, поцелуйте,
неблагодарный! А я для вас та же Улинька!
— Жаль! — сказал он со вздохом, — ужели вы не забыли старые
шалости?
— Нет, нет — всё помню, всё помню! — И она вертела его за руки
по комнате.
Ему легче казалось сносить тупое, бесплодное и карикатурное
кокетничанье седеющей Калипсо, всё ищущей своего Телемака,
нежели этой простодушной нимфы, ищущей встречи с сатиром...
А она, с блеском на рыжеватой маковке и бровях, с огнистым
румянцем, ярко проступавшим сквозь веснушки, смотрела ему прямо
в лицо лучистыми, горячими глазами, с беспечной радостью,
отважной решимостью и затаенным смехом.
Он отворачивался от нее, старался заговорить о Леонтье, о его
занятиях, ходил из угла в угол и десять раз
подходил к двери, чтоб уйти, но чувствовал, что это не легко
сделать.
Он попал будто в клетку тигрицы, которая, сидя в углу, следит за
своей жертвой: и только он брался за ручку двери, она уже стояла
перед ним, прижавшись спиной к замку, и глядя на него своим
смеющимся взглядом без улыбки.
Куда он ни оборачивался, он чувствовал, что не мог уйти из-под
этого взгляда, который, как взгляд портретов, всюду следил за
ним.
Он сел и погрузился в свою задачу о «долге», думал, с чего
начать. Он видел, что мягкость тут не поможет: надо бросить
«гром» на эту играющую позором женщину, назвать по имени стыд,
который она так щедро льет на голову его друга.
Он молча, холодно осматривал ее с ног до головы, даже позволил
себе легкую улыбку презрения.
А она, отворотясь от этого сухого взгляда, обойдет сзади стул и
вдруг нагнется к нему и близко взглянет ему в лицо, положит на
плечо руки или нежно щипнет его за ухо — и вдруг остановится на
месте, оцепенеет, смотрит в сторону глубоко-задумчиво, или в
землю, точно перемогает себя, или — может быть — вспоминает
лучшие дни, Райского-юношу, потом вздохнет, очнется — и опять к
нему...
Он зорко наблюдал ее.
— Что вы так смотрите на меня, не по-прежнему, старый друг? —
говорила она тихо, точно пела, — разве ничего не осталось на мою
долю в этом сердце? А помните, когда липы цвели?
— Я ничего не помню, — сухо говорил он, — всё забыл!
— Неблагодарный! — шептала она и прикладывала руку к его сердцу,
потом щипала опять за ухо или за щеку и быстро переходила на
другую сторону.
— Разве всё отдали Вере: да? — шептала она.
— Вере? — вдруг спросил он, отталкивая ее.
— Тс-тс — всё знаю — молчите. Забудьте на минуту свою милую...
«Нет, — думал он, — в другой раз, когда Леонтий будет дома, я
где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ее по имени, и ее
поведение, а теперь...»
Он встал.
— Пустите, Ульяна Андреевна: я в другой раз приду, когда Леонтий
будет дома, — сухо сказал он, стараясь отстранить ее от двери.
— А вот этого я и не хочу, — отвечала она, — очень мне весело,
что вы придете при нем — я хочу видеть вас одного: хоть на час
будьте мой — весь мой... чтоб никому ничего не досталось! И я
хочу быть — вся ваша... вся! — страстно шепнула она, кладя
голову ему на грудь. — Я ждала этого, видела вас во сне, бредила
вами, не знала, как заманить. Случай помог мне — вы мой, мой,
мой! — говорила она, охватывая его руками за шею и целуя воздух.
«Ну, это — не Полина Карповна, с ней надо принять решительные
меры!» — подумал Райский и энергически, обняв за талию, отвел ее
в сторону и отворил дверь.
— Прощайте, — сказал он, махнув шляпой, — до свидания! Я
завтра...
Шляпа очутилась у ней в руке — и она, нагнув голову, подняла
шляпу вверх и насмешливо махала ею над головой.
Он хотел схватить шляпу, но Ульяна Андреевна была уже в другой
комнате и протягивала шляпу к нему, маня за собой.
— Возьмите! — дразнила она.
Он молча наблюдал ее.
— Дайте шляпу! — сказал он после некоторого молчания.
— Возьмите.
— Отдайте.
— Вот она.
— Поставьте на пол.
Она поставила и отошла к окну. Он вошел к ней в комнату и
бросился к шляпе, а она бросилась к двери, заперла и положила
ключ в карман.
Они смотрели друг на друга: Райский — с холодным любопытством,
она — с дерзким торжеством, сверкая смеющимися глазами. Он молча
дивился красоте ее римского профиля.
«Да, Леонтий прав: это — камея; какой профиль, какая строгая,
чистая линия затылка, шеи! И эти волосы так же густы, как
бывало...»
Он вдруг вспомнил, зачем пришел, и сделал строгое лицо.
— Понимаете ли вы сами, какую сцену играете? — с холодной
важностью произнес он.
— Милый Борис! — нежно говорила она, протягивая руки и маня к
себе, — помните сад и беседку? Разве эта сцена — новость для
вас? Подите сюда! — прибавила скороговоркой, шепотом, садясь на
диван и указывая ему место возле себя.
— А муж? — вдруг сказал он.
— Что муж? всё такой же дурак, как и был!
— Дурак! — с упреком, возвысив голос, повторил он. — И вы так
платите ему за его доброту, за доверие!..
— Да разве его можно любить?
— Отчего же не любить?
— Таких не любят... Подите сюда!.. — шептала опять.
— Но вы любили же когда-нибудь?
Она отрицательно покачала головой.
— Зачем же вы шли замуж?
— Это совсем другое дело: он взял, я и вышла. Куда ж мне было
деться!
— И обманываете целую жизнь, каждый день, уверяете его в
любви...
— Никогда не уверяю, да он и не спрашивает. Видите, и не
обманываю!
— Но помилуйте, что вы делаете!! — говорил он, стараясь придать
ужас голосу.
Она, с затаенным смехом, отважно смотрела на него; глаза у ней
искрились.
— Что я делаю!!! — с комическим ужасом передразнила она, — всё
люблю вас, неблагодарный, всё верна милому студенту Райскому...
Подите сюда!
— Если б он знал! — говорил Райский, боязливо ворочая глазами
вокруг и останавливая их на ее профиле.
— Не узнает, а если б и узнал — так ничего. Он дурак!
— Нет, не дурак, а слабый, любящий до слепоты. И вот — его
семейное счастье!
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, —
поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он
мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит
покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет с него.
А любовь не про таких!
— Про каких же?
— Про таких, как вы... Подите сюда!
— Но он вам верит, он поклоняется вам...
— Я ему не мешаю: он муж — чего ж ему еще?
— Ваша ласка, попечения — всё это должно принадлежать ему.
— Всё и принадлежит — разве его не ласкают, противного урода
этакого! Попробовали бы вы...
— Зачем же эта распущенность, этот Шарль!..
Она опять вспыхнула.
— Какой вздор — Шарль! Кто это вам напел? противная бабушка ваша
— вздор, вздор!
— Я сам слышал...
— Что вы слышали?
— В саду, как вы шептались, как...
— Это всё пустое, вам померещилось! М-r Шарль придет, спросит
сухарь, стакан красного вина — выпьет и уйдет.
Она отошла к окну и в досаде начала ощипывать листья и цветы в
горшках. И у ней лицо стало как маска, и глаза перестали
искриться, а сделались прозрачны, бесцветны — «как у Веры
тогда…» — думал он. «Да, да, да — вот он, этот взгляд, один и
тот же у всех женщин, когда они лгут, обманывают, таятся...
Русалки!»
— Словом — совесть не угрызает вас, не шепчет вам, как глубоко
оскорбляете вы бедного моего друга...
— Какой вздор вы говорите — тошно слушать! — сказала она, вдруг
обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну кто его оскорбляет?
Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не
говорит... Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему
покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без любви! Какая
бы другая связалась с ним!..
— Он так вас любит!
— Куда ему? Умеет ли он любить! Он даже и слова о любви не умеет
сказать: выпучит глаза на меня — вот и вся любовь! точно пень!
Дались ему книги, уткнет нос в них и возится с ними. Пусть же
они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей
(она сильно потрясла головой) — никогда!
— Да вы новейший философ, — весело заметил Райский, — не
смешиваете любви с браком: мужу...
— Мужу — щи, чистую рубашку, мягкую подушку и покой...
— А любовь?
— А любовь... вот кому! — сказала она — и вдруг обвилась руками
около шеи Райского, затворила ему рот крепким и продолжительным
поцелуем.
Он остолбенел и даже зашатался на месте. А она не выпускала его
шеи из объятий, обдавала искрами глаз, любуясь действием
поцелуя.
— Постойте... постойте, — говорил он, озадаченный, —
вспомните... я друг Леонтья, моя обязанность...
Она затворила ему рот маленькой рукой — и он... поцеловал руку.
«Нет! — говорил он, стараясь не глядеть на ее профиль и жмурясь
от ее искристых, широко открытых глаз, — момент настал, брошу
камень в эту холодную, бессердечную статую».
Он освободился из ее объятий, поправил смятые волосы, отступил
на шаг и выпрямился.
— А стыд — куда вы дели его, Ульяна Андреевна? — сказал он
резко.
— Стыд... стыд... — шептала она, обливаясь румянцем и пряча
голову на его груди, — стыд я топлю в поцелуях...
Она опять прильнула к его щеке губами.
— Опомнитесь и оставьте меня! — строго сказал он, — если в доме
моего друга поселился демон, я хочу быть ангелом-хранителем его
покоя...
— Не говорите, ах, не говорите мне страшных слов... — почти
простонала она. — Вам ли стыдить меня? Я постыдилась бы
другого... А вы! Помните?.. Мне страшно, больно, я захвораю,
умру... Мне тошно жить, здесь такая скука...
— Оправьтесь, встаньте, вспомните, что вы женщина... — говорил
он.
Она судорожно, еще сильнее прижалась к нему, пряча голову у него
на груди.
— Ах, — сказала она, — зачем, зачем вы... это говорите?.. Борис
— милый Борис... вы ли это...
— Пустите меня! Я задыхаюсь в ваших объятиях! — сказал он, — я
изменяю самому святому чувству — доверию друга... Стыд да падет
на вашу голову!..
Она вздрогнула, потом вдруг вынула из кармана ключ, которым
заперла дверь, и бросила ему в ноги.
После этого руки у ней упали неподвижно, она взглянула на
Райского мутно, сильно оттолкнула его, повела глазами вокруг
себя, схватила себя обеими руками за голову — и испустила крик,
так что Райский испугался и не рад был, что вздумал будить
женское заснувшее чувство.
— Ульяна Андреевна! опомнитесь, придите в себя! — говорил он,
стараясь удержать ее за руки. — Я нарочно, пошутил, виноват!..
Но она не слушала, качала в отчаянии головой, рвала волосы,
сжимала руки, вонзая ногти в ладони, и рыдала без слез.
— Что я, где я? — говорила она, ворочая вокруг себя изумленными
глазами. — Стыд... стыд... — отрывисто вскрикивала она. — Боже
мой, стыд... да, жжет — вот здесь!
Она рвала манишку на себе.
Он расстегнул или скорее разорвал ей платье и положил ее на
диван. Она металась, как в горячке, испуская вопли, так что
слышно было на улице.
— Ульяна Андреевна, опомнитесь! — говорил он, ставши на колени,
целуя ей руки, лоб, глаза.
Она взглядывала мельком на него, делая большие глаза, как будто
удивляясь, что он тут, потом вдруг судорожно прижимала его к
груди и опять отталкивала, твердя: «стыд! стыд! жжет... вот
здесь... душно...»
Он понял в ту минуту, что будить давно уснувший стыд следовало
исподволь, с пощадой, если он не умер совсем, а только заглох:
«Всё равно, — подумал он, — как пьяницу нельзя вдруг оторвать от
чарки — горячка будет!»
Он не знал, что делать, отпер дверь, бросился в столовую,
забежал с отчаяния в какой-то темный угол, выбежал в сад — чтоб
позвать кухарку, зашел в кухню, хлопая дверьми — нигде ни души.
Он захватил ковш воды, прибежал назад: одну минуту колебался, не
уйти ли ему, но оставить ее одну в этом положении — казалось ему
жестокостью.
Она всё металась и стонала, волосы у ней густой косой
рассыпались по плечам и груди. Он стал на колени, поцелуями
зажимал ей рот, унимал стоны, целовал руки, глаза.
Мало-помалу она ослабела, потом оставалась минут пять в забытьи,
наконец пришла в себя, остановила на нем
томный взгляд и — вдруг дико, бешено стиснула его руками за шею,
прижала к груди и прошептала:
— Вы мой... мой!.. Не говорите мне страшных слов... «Оставь
угрозы, свою Тамару не брани», — повторила она лермонтовский
стих — с томною улыбкой.
«Господи! — застонало внутри его, — что мне делать!»
— Не станете? — шепотом прибавила она, крепко держа его за
голову, — вы мой?
Райский не мог в ее руках повернуть головы, он поддерживал ее
затылок и шею: римская камея лежала у него на ладони во всей
прелести этих молящих глаз, полуоткрытых, горячих губ...
Он не отводил глаз от ее профиля, у него закружилась голова...
Румяные и жаркие щеки ее запылали ярче и жгли ему лицо. Она
поцеловала его, он отдал поцелуй. Она прижала его крепче,
прошептала чуть слышно:
— Вы мой теперь: никому не отдам вас!..
Он не бранил, не сказал больше ни одного «страшного» слова...
«Громы» умолкли...