Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко
вслушиваясь, не следует ли он за ней, и вдруг бросилась в кусты,
раздвигая ветви зонтиком и скользя как тень по знакомой ей
тропинке.
Она пробралась к развалившейся и полусгнившей беседке в лесу,
который когда-то составлял часть сада. Крыльцо отделилось от
нее, ступени рассохлись, пол в ней осел, и некоторые доски
провалились, а другие шевелились под ногами. Оставался только
покривившийся набок стол, да две скамьи, когда-то зеленые, и
уцелела еще крыша, заросшая мхом.
В беседке сидел Марк. На столе лежало ружье и кожаная сумка.
Он подал Вере руку и почти втащил ее в беседку по сломанным
ступеням.
— Что так поздно?
— Брат задержал, — сказала она, поглядев на часы. — Впрочем, я
только четверть часа опоздала. Ну, что вы: ничего не случилось
нового?
— А что должно случиться? — спросил он, — разве вы ждали?
— Не посадили ли на гауптвахту опять или в полицию? Я каждый
день жду...
— Нет: я теперь стал осторожнее, после того как Райский
порисовался и свеликодушничал: взял на себя историю о книгах...
— Вот этого я не люблю в вас, Марк...
— Чего «этого»?
— Какой-то сухости, даже злости ко всему, кроме себя. Брат не
рисовался совсем: он даже не сказал мне. Вы не хотите оценить
доброй услуги...
— Я ценю по-своему...
— Как волк оценил услугу журавля. Ну что бы сказать ему
«спасибо» от души, просто, как он просто
сделал? Прямой вы волк! — заключила она, замахнувшись ласково
зонтиком на него. — Всё отрицать, порицать, коситься на всех...
Гордость это или...
— Или что?
— Тоже рисовка, позированье, новый образ воспитания «грядущей
силы»...
— Ах вы, насмешница! — сказал он, садясь подле нее, — вы еще
молоды, не пожили, не успели отравиться всеми прелестями доброго
старого времени. Когда я научу вас человеческой правде?
— А когда я отучу вас от волчьей лжи?
— За словом в карман не ходите: умница! С вами не скучно. Если б
еще к этому...
Он почесал задумчиво голову.
— В полицию посадили! — договорила она. — Кажется, только этого
недостает для вашего счастья!
— Не будь вас, давно бы куда-нибудь упекли. Вы мешаете...
— Вам скучно жить мирно: бури хочется! А обещали мне и другую
жизнь, и чего-чего не обещали! Я была так счастлива, что даже
дома заметили экстаз. А вы опять за свое!
Он взял ее за руку.
— Хорошенькая рука, — сказал он, целуя несколько раз и потянулся
поцеловать ее в щеку, но она отодвинулась.
— Опять нет! Скоро ли это воздержание кончится? Вы, должно быть,
боитесь Успенского поста? Или бережете ласки для...
— Не люблю я, когда вы так шутите! — отдернув руку, сказала она.
— Вы это знаете.
— Тон нехорош?
— Да, неприятный. Прежде отучитесь от него и вообще от этих
волчьих манер: это и будет первый шаг к человеческой правде!
— Ах вы, барышня! девочка! На какой еще азбуке сидите вы: на
манерах да на тоне! Как медленно развиваетесь вы в женщину!
Перед вами свобода, жизнь, любовь, счастье — а вы разбираете
тон, манеры! Где же человек, где женщина в вас?.. Какая тут
«правда»!
— Вот теперь, как Райский, заговорили...
— А что он: всё страстен?
— Еще больше. Я не знаю, право, что с ним делать.
— Что? Дурачить, тянуть...
— Гадко, неловко, совестно, — сказала она, качая головой. — И не
умею я: это не мое дело!
— Совестно! вы думаете, он не дурачит вас?
Она покачала с сомнением головой.
— Нет, он, кажется, увлекается...
— Тем хуже: он ухаживает, как за своей крепостной. Эти стихи,
что вы мне показывали, отрывки ваших разговоров — всё это ясно,
что он ищет развлечения. Надо его проучить...
— Лучше всё открыть ему — он уедет. Он говорит, что тайна
поддерживает в нем раздражение и что если он узнает всё, то
успокоится и уедет...
— Врет: не верьте, хитрит. А лишь узнает, то возненавидит вас
или будет читать мораль, еще скажет, пожалуй, бабушке...
— Боже сохрани! — перебила Вера, вздрогнув, — если ей скажет
кто-нибудь, а не мы сами... Ах, скорее бы! Уехать мне разве на
время?..
— Куда вы уедете! Надолго — нельзя и некуда, а ненадолго —
только раздражите его. Вы уезжали: что ж вышло? Нет, одно
средство: не показывать ему истины, а водить. Пусть порет
горячку, читает стихи, смотрит на луну... Ведь он неизлечимый
романтик... После отрезвится и уедет...
Она вздохнула в ответ.
— Он не романтик, а поэт, артист, — сказала она. — Я начинаю
верить в него. В нем много чувства, правды... Я ничего не скрыла
бы от него, если б у него у самого не было ко мне того, что он
называет страстью. Только чтоб его немного охладить, я решаюсь
на эту глупую, двойную роль... Лишь отрезвится, я сейчас ему
скажу первая всё — и мы будем друзья...
— Да ну его! — сказал Марк, взяв ее опять за руку. — Мы не затем
сошлись, чтоб заниматься им.
Он молча целовал у ней руку. Она задумчиво отдала ее ему на
волю.
— Ну — что же вы? — спросила она, отряхивая задумчивость.
— А что?
— Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли
опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о
«юных надеждах»? Я так и жду каждый день: иногда от страха и
тоски не знаю куда деться!
— Нет, нет, — смеясь, сказал Марк, — не бойтесь. Я бросил этих
скотов: не стоит с ними связываться.
— Ах, дай Бог: умно бы сделали! Вы хуже Райского в своем роде,
вам бы нужнее был урок. Он артист: рисует, пишет повести. Но я
за него не боюсь, а за вас у меня душа не покойна. Вон у
Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и тот
вдруг объявил матери, что не будет ходить к обедне.
— Что же?
— Высекли: стали добираться — отчего? На старшего показал. А тот
забрался в девичью да горничным целый вечер проповедывал, что
глупо есть постное, что Бога нет и что замуж выходить нелепо...
— Ах! — с ужасом произнес Марк. — Ужели это правда: в девичьей!
А я с ним целый вечер как с путным говорил, дал ему книг и...
— Уж он в книжную лавку ходил с ними: «Вот бы, говорит купцам,
какими книгами торговали!..» Ну, если он проговорится про вас,
Марк? — с глубоким и нежным упреком сказала Вера. — То ли вы
обещали мне всякий раз, когда расставались и просили видеться
опять?
— Все это было давно; теперь я не связываюсь с ними, после того
как обещал вам: не браните меня, Вера! — нахмурясь, сказал Марк.
Он тяжело задумался.
— Если б не вы, — сказал он, взяв ее опять за руку, — завтра
бежал бы отсюда.
— А куда? Везде все то же: везде есть мальчики, которым хочется,
чтоб поскорей усы выросли, и девичьи тоже всюду есть... Ведь
взрослые не станут слушать. И вам не стыдно своей роли? —
сказала она, помолчав и перебирая рукой его волосы, когда он
наклонился лицом к ее руке. — Вы верите в нее, считаете ее, не
шутя, призванием?
Он поднял голову.
— Роль, — какую роль: вспрыснуть живой водой мозги?
— А вы убеждены, что это живая вода?
— Послушайте, Вера: я не Райский, — продолжал он, встав со
скамьи. — Вы женщина, и еще не женщина, а почка: вас еще надо
развернуть, обратить в женщину. Тогда вы узнаете много тайн,
которых и не снится девичьим головам и которых растолковать
нельзя:
они доступны только опыту... Я зову вас на опыт, указываю, где
жизнь и в чем жизнь: а вы остановились на пороге и уперлись.
Обещали так много, а идете вперед так туго — и еще учить хотите.
А главное — не верите!
— Не сердитесь, — сказала она грудным голосом, от сердца,
искренно, — я соглашаюсь с вами в том, что кажется мне верно и
честно, и если нейду решительно на эту вашу жизнь и на опыты,
так это потому, что хочу сама знать и видеть, куда иду.
— То есть хочу рассуждать!
— Чего же вы требуете: чтоб я не рассуждала?
— Чего, чего! — повторил он, — во-первых, я люблю вас и требую
ответа полного... А потом верьте мне и слушайтесь! Разве во мне
меньше пыла и страсти, нежели в вашем Райском, с его поэзией?
Только я не умею говорить о ней поэтически, да и не надо.
Страсть — не разговорчива... А вы не верите, не слушаетесь!..
— Посмотрите, чего вы хотите, Марк: чтоб я была глупее самой
себя! Сами проповедовали свободу, а теперь хотите быть
господином и топаете ногой, что я не покоряюсь рабски...
— Если у вас нет доверия ко мне, вас одолевают сомнения, оставим
друг друга, — сказал он, — так наши свидания продолжаться не
могут...
— Да, лучше оставим, — сказала и она решительно, — а я слепо
никому и ничему не хочу верить, не хочу! Вы уклоняетесь от
объяснений, тогда как я только вижу во сне и наяву, чтоб между
нами не было никакого тумана, недоразумений, чтоб мы узнали друг
друга и верили... А я не знаю вас и... не могу верить!
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок,
прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о
нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический
наряд, как Райский... Чем бы прямо от опыта допроситься
истины... и тогда поверили бы... — говорил он, глядя в сторону.
— Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое
и простое: мы любим друг друга... Так или нет?
— Что же, Марк, из этого?
— Ну, если мне не верите, так посмотрите кругом: весь век живете
в поле и лесу и не видите этих опытов... Смотрите сюда, смотрите
там...
Он показал ей на кучку кружившихся друг около друга голубей,
потом на мелькнувших одна вдогонку другой ласточек.
— Учитесь у них: они не умничают!
— Да, — сказала она, — смотрите и вы: вон они кружатся около
гнезд.
Он отвернулся.
— Вон одна опять полетела, вероятно, за кормом...
— И к зиме все разлетятся! — небрежно, глядя в сторону, говорил
он.
— А к весне воротятся опять в то же гнездо, — заметила она.
— Я вот слушаюсь вас и верю, когда вижу, что вы дело говорите, —
сказал он. — Вас смущала резкость во мне, — я сдерживаюсь.
Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать
ножкой, кланяясь, и улыбаться. Не бранюсь, не ссорюсь, меня не
слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной пойду... Чего еще!
— Все это шутки: не того хотела я! — сказала она, вздохнув.
— Чего же?
— Всего! Если не всего, так многого! И до сих пор не добилась,
чтоб вы поберегли себя... хоть для меня, перестали бы
«вспрыскивать мозги» и остались здесь, были бы, как другие...
— А если я действую по убеждению?
— Чего вы хотите, чего надеетесь?
— Учу дураков!
— Чему? знаете ли сами? Тому ли, о чем мы с вами год здесь
спорим? ведь жить так нельзя, как вы говорите. Это все очень
ново, смело, занимательно...
— Э! мы опять за то же! опять с горы потянуло мертвым воздухом!
— перебил Марк.
— Вот и весь ваш ответ, Марк! — сказала она кротко, — всё прочь,
всё ложь, — а что правда — вы сами не знаете... Оттого я и
недоверчива...
— У вас рефлексия берет верх над природой и страстью, — сказал
он, — вы, барышня, замуж хотите! Это не любовь!.. Это скучно!
Мне надо любви, счастья... — твердил он, качая головой.
Вера вспыхнула.
— Если б я была барышня и хотела только замуж, то, конечно,
выбрала бы для этого кого-нибудь другого, Марк, — сказала она,
вставая с места.
— Простите — я груб! — извинялся он, целуя у ней руку. — Но вы
сдерживаете чувство, медлите, чего-то допытываетесь, вместо
того, чтоб наслаждаться...
— Допытываюсь, кто и что вы, потому что не шучу чувством. А вы
на него смотрите легко, как на развлечение...
— Нет, как на насущную потребность, следовательно, тоже не
шучу... Какие шутки! Я не сплю по ночам, как Райский. Это пытка!
Я никогда не думал, чтоб раздражение могло зайти так далеко!
Он говорил почти с злостью.
— Вы говорите, что любите, видите, что я люблю, я зову вас к
счастью, а вы его боитесь...
— Нет, я только не хочу его на месяц, на полгода...
— А на целую жизнь и за гробом тоже? — насмешливо спросил он.
— Да, на целую жизнь: я не хочу предвидеть ему конца, а вы
предвидите и предсказываете: я и не верю и не хочу такого
счастья; оно неискренно и непрочно...
— Когда же я предсказывал?
— Много раз: не нарочно, может быть, а я не пропустила. «Что это
за заглядыванье в даль? — твердили вы, — что за филистерство —
непременно отмеривать себе счастье саженями да пудами? Хватай,
лови его на лету и потом, после двух, трех глотков, беги прочь,
чтобы не опротивело, и ищи другого! Не давай яблоку свалиться,
рви его скорей и завтра рви другое. Не кисни на одном месте, как
улитка, и не вешайся на одном сучке. Виснуть на шее друг друга,
пока виснется, потом разойтись...» Это всё вы раскидали по своим
проповедям. Стало быть, у вас это сделалось убеждением...
— Ну, «стало быть»: так что же? Вы видите, что это не
притворство! Отчего же не верите?
— Оттого, что верю чему-то другому, лучше, вернее, и хочу...
— Обратить меня в эту веру?
— Да! — сказала она, — хочу — и это одно условие моего счастья:
я другого не знаю и не желаю...
— Прощайте, Вера, вы не любите меня: вы следите за мной, как
шпион, ловите слова, делаете выводы... И вот всякий раз, как мы
наедине, вы — или спорите, или пытаете меня, — а на пункте
счастья мы всё там же, где были... Любите Райского: вот вам
задача! Из него,
как из куклы, будете делать, что хотите: наряжать во все
бабушкины отрепья или делать из него каждый день нового героя
романа, и этому конца не будет. А мне некогда, у меня есть
дела...
— А, видите, дела? А любовь, счастье — забава?
— А вы хотели бы, по-старому, из одной любви сделать жизнь,
гнездо — вон такое, как у ласточек, сидеть в нем и вылетать за
кормом? В этом и вся жизнь!
— А вы хотели бы на минуту влететь в чужое гнездо и потом забыть
его...
— Да, если оно забудется. А если не забудется — воротиться. Или
прикажете принудить себя воротиться, если и не хочется? Это
свобода? Вы как хотели бы?
— Я этого не понимаю — этой птичьей жизни, — сказала она. — Вы,
конечно, несерьезно указали вокруг, на природу, на животных...
— А вы — не животное: дух, ангел — бессмертное создание?
Прощайте, Вера, мы ошиблись: мне надо не ученицу, а товарища...
— Да, Марк, товарища, — пылко возразила она, — такого же
сильного, как вы, равного вам, — да, не ученицу, согласна, — но
товарища на всю жизнь! Так?
Он не отвечал на ее вопрос, как будто не слыхал его.
— Я думал, — продолжал он, — что мы скоро сойдемся и потом
разойдемся или не разойдемся — это зависит от организмов, от
темпераментов, от обстоятельств. Свобода с обеих сторон — и
затем — что выпадет кому из нас на долю: радость ли обоим,
наслаждение, счастье, или одному радость, покой, другому мука и
тревоги — это уже не наше дело. Это указала бы сама жизнь, а мы
исполнили бы слепо ее назначение, подчинились бы ее законам. А
вы вдались в анализ последствий, миновали опыты — и оттого
судите вкривь и вкось, как старая дева. Вы не отделались от
бабушки, губернских франтов, офицеров и тупоумных помещиков. А
где правда и свет — еще не прозрели! Я ошибся! Спи, дитя!
Прощайте! Постараемся не видаться больше...
— Да, постараемся, Марк! — уныло произнесла она, — мы счастливы
быть не можем... Ужели не можем! — всплеснув руками, сказала
потом. — Что нам мешает! Послушайте... — остановила она его
тихо, взяв за руку. — Объяснимся до конца... Посмотрим, нельзя
ли нам согласиться?..
Она замолчала и утонула в задумчивости как убитая.
Он ничего не отвечал, встряхнул ружье на плечо, вышел из беседки
и пошел между кустов. Она оставалась неподвижная, будто в
глубоком сне, потом вдруг очнулась, с грустью и удивлением
глядела вслед ему, не веря, чтобы он ушел.
«Говорят: “кто не верит — тот не любит”, — думала она, — я не
верю ему, стало быть... и я... не люблю его? Отчего же мне так
больно, тяжело... что он уходит? Хочется упасть и умереть
здесь!..»
— Марк, — сказала она тихо.
Он не оглядывался.
— Марк, — громче повторила она.
Он шел.
— Марк, — крикнула она и прислушивалась, не дыша.
Марк быстро шел под гору. Она изменилась в лице и минут через
пять машинально повязала голову косынкой, взяла зонтик и
медленно, задумчиво поднялась на верх обрыва.
«Правда и свет, сказал он, — думала она, идучи, — где же вы? Там
ли, где он говорит, куда влечет меня... сердце? И сердце ли это?
И ужели я резонерка? Или правда здесь?..» — говорила она, выходя
в поле и подходя к часовне.
Молча, глубоко глядела она в смотрящий на нее, задумчивый взор
образа.
— Ужели он не поймет этого никогда и не воротится — ни сюда... к
этой вечной правде... ни ко мне: к правде моей любви? — шептали
ее губы. — Никогда! какое ужасное слово!