Райский видел этот постоянный взгляд глубокого умиления и
почтительной сдержанности, слушал эти тихие, с примесью невольно
прорывавшейся нежности, речи Тушина, обращаемые к Вере.
И не одному только ревниво-наблюдательному взгляду Райского или
заботливому вниманию бабушки, но и равнодушному свидетелю нельзя
было не заметить, что и лицо, и фигура, и движения «лесничего»
были исполнены глубокой симпатии к Вере, сдерживаемой каким-то
трогательным уважением.
Этот атлет по росту и силе, по-видимому, не ведающий никаких
страхов и опасностей здоровяк, робел перед красивой, слабой
девочкой, жался от ее взглядов в угол, взвешивал свои слова при
ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет
ли в нем какого-нибудь желания, боялся не сказать бы чего-нибудь
неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим.
«И это, должно быть, тоже раб!» — подумал Райский и следил за
ней, что она.
Он думал, что она тоже выкажет смущение, не сумеет укрыть от
многих глаз своего сочувствия к этому герою; он уже решил
наверное, что лесничий — герой ее романа и той тайны, которую
Вера укрывала.
«И кому, как не ему, писать на синей бумаге!» — думал он.
Ему любопытно было наблюдать, как она скажется: трепетом,
мерцанием взгляда или окаменелым безмолвием.
А ничего этого не было. Вера явилась тут еще в новом свете. В
каждом ее взгляде и слове, обращенном к Тушину, Райский заметил
прежде всего простоту, доверие, ласку, теплоту, какой он не
заметил у ней
в обращении ни с кем, даже с бабушкой и Марфинькой.
Бабушки она как будто остерегалась, Марфинькой немного
пренебрегала, а когда глядела на Тушина, говорила с ним,
подавала руку — видно было, что они друзья.
В ней открыто высказывалась та дружба, на которую намекала она и
ему, Райскому, и которой он добивался и не успел добиться.
Чем же добился ее этот лесничий? Что их связывает друг с другом?
Как они сошлись? Сознательно ли, то есть отыскав и полюбив один
в другом известную сумму приятных каждому свойств, или просто
угадали взаимно характеры и бессознательно, без всякого анализа,
привязались один к другому?
Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны
Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому новому
характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце Веры.
Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой
чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим
лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой —
рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч
десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою
аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой
пильный завод, и всем заведывал, над всем наблюдал сам Тушин.
В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием
посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка
покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию
горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок к
дальнему соседу и там пропировать суток трое, а потом с ними
вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного
города такой громадной пирушкой, что дрогнет всё в городе, потом
пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни духу.
Там он опять рубит и сплавляет лес, или с двумя егерями
разрезывает его вдоль и поперек, не то объезжает тройки
купленных на ярмарке новых лошадей, или залезет зимой в трущобу
леса и выжидает медведя, колотит волков.
Не раз от этих потех Тушин недели по три лежал с завязанной
рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда
исцарапанным медвежьей лапой лбом.
Но ему нравилась эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал
увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал
сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не
отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам,
с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В
свободное время он любил читать французские романы: это был
единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем обыкновенной,
жизни многих обитателей наших отдаленных углов.
Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника и даже
приезжал всякий раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит
у попадьи. Это сама Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали
у него в усадьбе, прозванной «Дымок», потому что издали, с горы,
в чаще леса, она только и подавала знак своего существования
выходившим из труб дымом.
Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней
ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и
когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.
Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так
охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с
собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение
к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.
О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая
фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась
цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с
неразбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.
В нем всё открыто, всё сразу видно для наблюдателя, всё слишком
просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него
нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как
обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этою силою;
ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.
У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому,
так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо
обращается в житейскую
потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не
мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей
жизни.
Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не
видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие
умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но
эти личности, большею частию, бывают невидимыми вождями, или
регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который
поставит их судьба.
В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное
монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже
до робости, а с ее стороны — монотонное доверие, открытое,
теплое обращение.
И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек,
знаменательное слово, обмененный особый взгляд — ничего! Та же
простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое
нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», —
со стороны Тушина: и больше ничего!
Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге?
— Что это за лесничий? — спросил на другой же день Райский,
забравшись пораньше к Вере, — и что он тебе?
— Друг, — отвечала Вера.
— Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле — друг?
— В лучшем и тесном смысле.
— Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и
которого имя обещала сказать?
— Когда?
— А до твоего отъезда!
— Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала?
— Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей
бумаге?
— Да, да помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню
всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но,
признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в
голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге...
— Ни я сам, может быть?
Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой.
— Весело же, должно быть, тебе там...
— Да, мне там было хорошо, — сказала она, глядя в сторону
рассеянно, — никто меня не допрашивал, не подозревал... так
тихо, покойно...
— И притом друг был подле?
Она опять кивнула утвердительно головой.
— Да, он, этот лесничий? — скороговоркой спросил Райский и
поглядел на Веру.
Она не слушала его.
За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она
усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование,
будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего
удовлетворения, которым, по-видимому, не хотела делиться ни с
кем.
Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных
взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре, была тишина,
невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто
она черпнула счастья. Райский заметил это.
«Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного
“друга”? — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама
трубит об этой дружбе: где же тайна?»
— Ты счастлива, Вера? — сказал он.
— Чем? — спросила она.
— Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из
твоих глаз.
— В самом деле? — с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на
Райского и всё задумчиво молчала.
Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал: она
отвечала на пожатие; он поцеловал ее в щеку, она обернулась к
нему, губы их встретились, и она поцеловала его — и всё не
выходя из задумчивости. И этот так долго ожидаемый поцелуй не
обрадовал его. Она дала его машинально.
— Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в
экстазе!.. — сказал он.
— А что? — вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.
— Ничего, но ты будто... одолела какое-то препятствие: — не то
победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива... Не
знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый
счастливый момент...
— Ах, как еще далеко до него! — прошептала она про себя.
— Нет, ничего особенного не случилось! — прибавила
она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной и смотрела
на него ласково, дружески.
— Так ты очень любишь этого...
— Лесничего? да, очень! — сказала она, — таких людей немного: он
из лучших, даже лучший здесь.
Опять ревность укусила Райского.
— То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем,
медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб — и красота —
красота!
— Гадко, Борис Павлович!
— Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?
— Какого любимого человека?
— Ведь он — герой тайны и синего письма! Скажи — ты обещала...
— Обещала? Ах, да — да, вы всё о том... Да, он: так что же?
— Ничего! — сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший
такого скорого сюрприза. — Сила-то, мышцы-то, рост!.. — говорил
он.
— А вы сказали, что страсть всё оправдывает!..
— Я и ничего! — с судорогой в плечах произнес Райский, — видишь,
покоен! Ты выйдешь за него замуж?
— Может быть.
— У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч...
— Гадко, Борис Павлович!
— Ну, теперь я могу и уехать.
Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать
Егорку.
— Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! —
сказал он, не замечая улыбки Веры.
— Что ж, я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не
глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой,
с ног до головы!..
— Человек с ног до головы, — повторила Вера, — а не герой
романа!
— Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот
прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди... но между
ними...
— Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек,
какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то
и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть
характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже
сама жизнь!
— Вот как! Особенно в грозу, и с его лошадьми! — насмешливо
добавил Райский. — И весело с ним?
— Да, и весело: у него много природного ума, и юмор есть —
только он не блестит, не сорит этим везде...
— Словом, молодец-мужчина! Ну что же, поздравляю, Вера — и затем
прощай!
— Куда вы?
— Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой.
— Почему же?
— Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен — я не
дерево...
Она положила свою руку — ему на руку и, как кошечка, лукаво, с
дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза.
— А если я не хочу, чтоб вы уезжали?
— Ты?
— Да, я.
— Зачем?
Он жадным взглядом ждал объяснения.
— Угадайте!
— Что же ты хочешь: чтоб я на свадьбе твоей был?
Она всё глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей.
— Хочу, — сказала она.
— А когда это будет? — сухо спросил он.
Она молчала.
— Вера?
Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против
обыкновения, почти хохочет.
«Не он, не он, не лесничий — ее герой! Тайна осталась в синем
письме!» — заключил он.
У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил,
посыпалась соль, послышался смех...
— Велите же Егору убрать чемодан, — сказала она.
— Зачем ты остановила меня, Вера? — спросил он. — Скажи правду.
Помни, что я покоряюсь всему...
— Всему?
— Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни
дала мне — только не гони с глаз — я всё принимаю...
— Всё?
— Всё! — подтвердил он в слепом увлечении.
— Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после,
если я приму...
— Клянусь тебе, Вера, — начал он, вскочив, — нет желания, нет
каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до
капли, если оно может хоть одну минуту...
— Довольно. Я принимаю — и вы теперь...
— Твой раб? Да, скажи, скажи...
— Хорошо, — сказала она, поглядев на него «русалочным» взглядом.
— Так мне остаться?..
— Оставайтесь...
— Что за перемена! — говорил он, ликуя, — зачем вдруг ты
захотела этого?
— Зачем?..
Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо
смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного
ему значения.
— Затем... чтобы... вам завтра не совестно было самим велеть
убрать чемодан на чердак, — скороговоркой добавила она. — Ведь
вы бы не уехали!
— Нет, уехал бы.
Она отрицательно покачала головой.
— Даю тебе слово...
— Не уехали бы.
— Отчего так?
— Оттого, что я не хочу.
— Ты, ты, ты — Вера! Хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я?
— Нет.
— Повтори еще.
— Я не хочу, чтоб вы уехали — и вы останетесь...
— Зачем? — страстным шепотом спросил он.
— Хочу! — повелительным шепотом подтвердила она.
— Вера — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что
ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь,
сходишь с ума по мне — я всему поверю, всему — и тогда...
— Что тогда?
— Тогда не будет в мире дурака глупее меня... Я надоем тебе
жестоко.
— Нужды нет, я не боюсь.
— Ты... ты сама позволяешь мне любить тебя — блаженствовать,
безумствовать, жить... Вера, Вера!
Он поцеловал у ней руку.
— Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! — с улыбкой
сказала она.
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть
счастьем на другого: — что бы ни было за этим, я всё принимаю,
всё вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай
остаться...
— Останьтесь, повелеваю! — подтвердила она с ласковой иронией.
Счастье, как думал он, вдруг упало на него!
«Правду бабушка говорит, — радовался он про себя, — когда меньше
всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я
отказался совсем от него, смирился — и вот! О благодетельная
судьба!»
Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с
чемоданом.
— Назад, назад неси, — сказал он, прибежал в свою комнату, лег
на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.
— Это она — страсть, страсть! — шептал он, рыдая.
Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко
счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и
почтительное обожание, как у лесничего.
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса,
заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и
в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то,
другое или нет.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое
счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была
добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни
приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с
обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или
Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались
ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за
обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи
хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти,
поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к
городским дамам. С Райским говорила о литературе: он заметил из
ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать
ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не
постоянно.
Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже
вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель
порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении
исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на
друга вопросительный и продолжительный взгляд.
— Что это с Верой? — спросила бабушка, — кажется, выздоровела!
— Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала...
— Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала:
живая, говорливая, ласковая...
— Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что
это не веселье, а раздражение, хмель...
— Правда, она никогда такой не была — а что?
— Она в экстазе: разве не видите?
— В экстазе! — со страхом повторила Татьяна Марковна. — Зачем ты
мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда — экстаз в девушке! Да
не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в
экстаз? Что же делать?
— Поглядим, что дальше будет!
Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся.
— Тебе всё смешно! — сказала она, — послушай, — строго прибавила
потом, — ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповной или
с Ульяной Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с
ней не смей! Тебе комедия, а мне трагедия!