Леонтий не узнал Райского, когда тот внезапно показался в его
кабинете.
— Позвольте узнать, с кем я имею честь говорить... — начал было
он.
Но только Борис Павлович заговорил, он упал в его объятия.
— Жена! Улинька! Поди-ка, посмотри, кто приехал! — кричал он в
садик жене.
Та бросилась и поцеловала Райского.
— Как вы возмужали и... похорошели! — сказала она, и глаза у нее
загорелись от удовольствия.
Она бросила беглый взгляд на лицо, на костюм Райского и потом
лукаво и смело глядела ему прямо в глаза.
— Вы всех здесь с ума сведете, меня первую... Помните?.. —
начала она и глазами договорила воспоминание.
Райский немного смутился и поглядывал на Леонтия, что он, а он
ничего. Потом он, не скрывая удивления, поглядел на нее, и
удивление его возросло, когда он увидел, что годы так пощадили
ее: в тридцать с небольшим лет она казалась если уже не прежней
девочкой, то только разве расцветшей, развившейся и прекрасно
сложившейся физически женщиной.
Бойкость выглядывала из ее позы, глаз, всей фигуры. А глаза
по-прежнему мечут искры; тот же у ней пунцовый румянец,
веснушки, тот же веселый, беспечный взгляд и, кажется, та же
девическая резвость!
— Как вы... сохранились, — сказал он, — всё такая же...
— Моя рыжая Клеопатра! — заметил Леонтий. — Что ей делается:
детей нет, горя мало...
— Вы не забыли меня: помните? — спросила она.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл,
так кашу не забывают... А Улинька правду говорит: ты очень
возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что
бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня.
Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не
скажешь?
— Что же мне сказать?
— Скажи — salve, amico...1
— Ну, ты свое: я и без тебя сумею поздороваться, не учи!
— Не знает, что сказать лучшему другу своего мужа! Ты вспомни,
что он познакомил нас с тобой; с ним мы просиживали ночи,
читывали...
— Да, если б не ты, — перебил Райский, — римские поэты и
историки были бы для меня всё равно, что китайские. От нашего
Ивана Ивановича не много узнали...
— А в школе, — продолжал Козлов, не слушая его, — защищал от
забияк, и сам во всё время оттаскал меня за волосы... всего два
раза...
— Так было и это? — спросила жена. — Ужели вы его били?
— Вероятно, шутя...
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не
помнил, а то помню, и за что. Один раз я нечаянно на твоем
рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты
взбесился! А в другой раз... ошибкой съел что-то у тебя...
— Не рисовую ли кашу? — спросила жена.
— Вот, она мне этой рисовой кашей житья не дает, — заметил
Леонтий, — уверяет, что я незаметно съел три тарелки и что за
кашей и за кашу влюбился в нее. Что я, в самом деле, урод, что
ли!
— Нет, ты у меня «умный, добрый и высокой нравственности», —
сказала она, с своим застывшим смехом
в лице, и похлопала мужа по лбу, потом поправила ему галстух,
выправила воротнички рубашки и опять поглядела лукаво на
Райского.
Он, по взглядам, какие она обращала к нему, видел, что в ней
улыбаются старые воспоминания и что она не только не хоронит их
в памяти, но передает глазами и ему. Но он сделал вид, что не
заметил того, что в ней происходило.
Он наблюдал ее молча, и у него в голове начался новый рисунок и
два новые характера, ее и Леонтья.
«Всё та же; всё верна себе, не изменилась, — думал он. — А
Леонтий знает ли, замечает ли? Нет, по-прежнему, кажется, знает
наизусть чужую жизнь и не видит своей. Как они живут между
собой... Увижу, посмотрю...»
— Кстати о каше: ты с нами отобедаешь, да? — спросил Леонтий.
— Как это можно! — вступилась жена, — приглашать на такой стол,
как наш! Ведь вы уж не студенты: Борис Павлович в Петербурге
избаловался, я думаю...
— Ты что ешь? — спросил Леонтий.
— Всё, — отвечал Райский.
— А если всё, так будешь сыт. Ну, вот, как я рад. Ах, Борис...
право, и высказать не умею!
Он стал собирать со стола бумаги и книги.
— Бабушка как бы не стала ждать... — колебался Райский.
— Да, правда, она деспотка... Это от привычки владеть
крепостными людьми. Старые нравы!
— Если послушать ее, — продолжала Ульяна Андреевна, — так всё
сиди на месте, не повороти головы, не взгляни ни направо, ни
налево, ни с кем слова не смей сказать: мастерица осуждать! А
сама с Титом Никонычем неразлучна: тот и днюет и ночует там...
Райский засмеялся.
— Что вы, она просто святая! — сказал он.
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света,
что внучки! А кто их знает, какие они
будут? Марфинька только с канарейками да с цветами возится, а
другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься.
Что будет из нее — посмотрим!
— Это Верочка? Я еще ее не видал, она за Волгой гостит...
— А кто ее знает, что она там делает за Волгой?
— Нет, я бабушку люблю, как мать, — сказал Райский, — от многого
в жизни я отделался, а она всё для меня авторитет. Умна, честна,
справедлива, своеобычна: у ней какая-то сила есть. Она
недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней...
— Поэтому вы поверите ей, если она...
Ульяна Андреевна отвела Райского к окну, пока муж ее собирал и
прятал по ящикам разбросанные по столу бумаги и ставил на полки
книги.
— Поэтому вы поверите, если она скажет вам...
— Всему, — сказал Райский.
— Не верьте, неправда, — говорила она, — я знаю, она начнет вам
шептать вздор... про m-r Шарля...
— Кто это m-r Шарль?
— Это француз, учитель, товарищ мужа: они там сидят, читают
вместе до глубокой ночи... Чем я тут виновата? А по городу бог
знает что говорят... будто я... будто мы...
Райский молчал.
— Не верьте — это глупости, ничего нет... — Она смотрела
каким-то русалочным, фальшивым взглядом на Райского, говоря это.
— Что мне за дело? — сказал Райский, порываясь от нее прочь, — я
и слушать не стану...
— Когда же к нам опять придете? — спросила она.
— Не знаю, как случится...
— Приходите почаще... вы, бывало, любили...
— Вы всё еще помните прошлые глупости! — сказал Райский,
отодвигаясь от нее, — ведь мы были почти дети...
— Да, хороши дети! Я еще не забыла, как вы мне руку оцарапали...
— Что вы! — сказал Райский, еще отступая от нее.
— Да, да. А кто до глубокой ночи караулил у решетки?..
— Какой я дурак был, если это правда! Да нет, быть не может!
— Да, вы теперь умны стали и тоже, я думаю, «высокой
нравственности»... Шалун! — прибавила она певучим, нежным
голосом.
— Полноте, полноте! — унимал он ее. Ему становилось неловко.
— Да, мое время проходит... — сказала она со вздохом, и смех на
минуту пропал у нее из лица. — Немного мне осталось... Что это,
как мужчины счастливы: они долго могут любить...
— Любить! — иронически, почти про себя сказал Райский.
— Вы теперь уже не влюбитесь в меня — нет? — говорила она.
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж
прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж,
у меня свое дело... Мне теперь предстоит одно: искусство и труд.
Жизнь моя должна служить и тому и другому...
Он задумался, и Марфинька, чистая, безупречная, с свежим
дыханием молодости, мелькнула у него в уме.
Его тянуло домой, к ней и к бабушке, но радость свидания с
старым товарищем удержала.
— Ну уж выдумают: труд! — с досадой отозвалась Ульяна Андреевна.
— Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд!
Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет
нос в книги и знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем
туда же?.. Пойдемте в сад... Помните наш сад?..
— Да, да, пойдемте! — пристал к ним Леонтий, — там и обедать
будем. Вели, Улинька, давать, что есть — скорее. Пойдем, Борис,
поговорим... Да... — вдруг спохватился он, — что же ты со мной
сделаешь... за библиотеку?
— За какую библиотеку? Что ты мне там писал? Я ничего не понял!
Какой-то Марк книги рвал...
— Ах, Борис Павлович, ты не можешь представить, сколько он мне
горя наделал, этот Марк: вот посмотри!
Он достал книги три и показал Райскому томы с вырванными
страницами.
— Вот что он сделал из Вольтера: какие тоненькие томы «Dictionnaire
philosophique» стали... А вот тебе Дидро, а вот перевод Бэкона,
а вот Макиавелли...
— Что мне за дело? — с нетерпением сказал Райский, отталкивая
книги... — Ты точно бабушка: та лезет
с какими-то счетами, этот с книгами! Разве я за тем приехал,
чтобы вы меня со света гнали?
— Да как же, Борис: не знаю там, с какими она счетами лезла к
тебе, а ведь это лучшее достояние твое, это — книги, книги... Ты
посмотри!
Он с гордостью показывал ему ряды полок до потолка, кругом всего
кабинета, и книги в блестящем порядке.
— Вот только на этой полке почти всё попорчено: проклятый Марк!
А прочие все целы! Смотри! У меня каталог составлен: полгода
сидел за ним. Видишь!..
Он хвастливо показывал ему толстую писанную книгу, в переплете.
— Всё своей рукой написал! — прибавил он, поднося книгу к носу
Райского.
— Отстань, я тебе говорю! — с нетерпением отозвался Райский.
— Ты вот садись на кресло и читай вслух по порядку, а я влезу на
лестницу и буду тебе показывать книги. Они все по номерам... —
говорил Леонтий.
— Вон что выдумал! Отстань, я есть хочу.
— Ну, так после обеда — и в самом деле теперь не успеем.
— Послушай: тебе хотелось бы иметь такую библиотеку? — спросил
Райский.
— Мне? Такую библиотеку?
Ему вдруг как будто солнцем ударило в лицо: он просиял и
усмехнулся во всю ширину рта, так что даже волосы на лбу
зашевелились.
— Такую библиотеку, — произнес он, — ведь тут тысячи три: почти
всё! Сколько мемуаров одних! Мне? — Он качал головой. — С ума
сойду!
— Скажи: ты любишь меня, — спросил Райский, — по-прежнему?
— Еще бы! Из нужды выручал, оттаскал за волосы всего два раза...
— Ну, так возьми себе эти книги в вечное и потомственное
владение, но на одном условии...
— Мне, взять эти книги! — Леонтий смотрел то на книги, то на
Райского, потом махнул рукой и вздохнул.
— Не шути, Борис: у меня в глазах рябит... Нет, vade retro...2
He обольщай...
— Я не шучу.
— Бери, когда дают! — живо прибавила жена, которая услышала
последние слова.
— Вот, она у меня всегда так! — жаловался Леонтий. — От купцов
на праздники и к экзамену родители явятся с гостинцами — я вон
гоню отсюда, а она их примет оттуда, со двора. Взяточница! С
виду точь-в-точь Тарквиниева Лукреция, а любит лакомиться, не
так, как та!..
Райский улыбнулся, она рассердилась.
— Поди ты с своей Лукрецией! — небрежно сказала она, — с кем он
там меня не сравнивает? Я — и Клеопатра, и какая-то Постумия, и
Лавиния, и Корнелия, еще Матрона... Ты лучше книги бери, когда
дарят! Борис Павлович подарит мне...
— Не смей просить! — повелительно крикнул Леонтий. — А мы что
ему подарим? Тебя, что ли, отдам? — добавил он, нежно обняв ее
рукой.
— Отдай: я пойду — возьмите меня! — сказала она, вдруг сверкнув
Райскому в глаза взглядом, как будто огнем.
— Ну, если не берешь, так я отдам книги в гимназию: дай сюда
каталог! Сегодня же отошлю к директору... — сказал Райский и
хотел взять у Леонтия реестр книг.
— Помилуй: это значит, гимназия не увидит ни одной книги... Ты
не знаешь директора? — с жаром восстал Леонтий и сжал крепко
каталог в руках. — Ему столько же дела до книг, сколько мне до
духов и помады... Растаскают, разорвут — хуже Марка!
— Ну, так бери!
— Да как же вдруг этакое сокровище подарить! Ее продать в
хорошие, надежные руки — так... Ах, Боже мой! Никогда не желал я
богатства, а теперь тысяч бы пять дал... Не могу, не могу взять:
ты мот, ты блудный сын — или нет, нет, ты слепой младенец,
невежа...
— Покорно благодарю...
— Нет, нет — не то, — говорил, растерявшись, Леонтий. — Ты —
артист: тебе картины, статуи, музыка. Тебе что книги? Ты не
знаешь, что у тебя тут за сокровища! Я тебе после обеда
покажу...
— А! Ты и после обеда, вместо кофе, хочешь мучить меня книгами:
в гимназию!
— Ну, ну, постой: на каком условии ты хотел отдать мне
библиотеку? Не хочешь ли из жалованья вычитать, я всё продам,
заложу себя и жену...
— Пожалуйста, только не меня... — вступилась она, — я и сама
сумею заложить или продать себя, если захочу!
Райский поглядел на Леонтья, Леонтий на Райского.
— За словом в карман не пойдет! — сказал Козлов. — На каком же
условии? Говори! — обратился он к Райскому.
— Чтоб ты никогда не заикался мне о книгах, сколько бы их Марк
ни рвал...
— Так ты думаешь, я Марку дам теперь близко подойти к полкам?
— Он не спросится тебя, подойдет и сам, — сказала жена, — чего
он испугается, этот урод?
— Да, это правда: надо крепкие замки приделать, — заметил
Леонтий. — Да и ты хороша: вот, — говорил он, обращаясь к
Райскому, — любит меня, как дай Бог, чтоб всякого так любила
жена...
Он обнял ее за плечи: она опустила глаза, Райский тоже; смех у
ней пропал из лица.
— Если б не она, ты бы не увидал на мне ни одной пуговицы, —
продолжал Леонтий, — я ем, сплю покойно, хозяйство хоть и
маленькое, а идет хорошо; какие мои средства: а на всё хватает!
Она мало-помалу подняла глаза и смотрела прямее на них обоих,
оттого, что последнее было правда.
— Только вот беда, — продолжал Леонтий, — к книгам холодна.
По-французски болтает проворно, а дашь книгу, половины не
понимает; по-русски о сю пору с ошибками пишет. Увидит греческую
печать, говорит, что хорошо бы этакий узор на ситец, и ставит
книги вверх дном, а по-латыни заглавия не разберет. «Opera
Horatii»3 — переводит «Горациевы оперы»!..
— Ну, не поминай же мне больше о книгах: на этом условии я
только и не отдам их в гимназию, — заключил Райский. — А теперь
давай обедать: или я к бабушке уйду. Мне есть хочется .